18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Залыгин – После бури. Книга первая (страница 93)

18

— И не жалко? Не жалко вам товарища?

— Жалко, но – кулацкий перерожденец, монархические песни слушал от веревочников, а когда даже среди них находился кто и запевал нынешнюю, пролетарскую, он говорил: «Не надо! Это – не интересно»

— Может быть, исправился бы?

— При нынешнем-то буржуазном влиянии? При столкновении противных идеологий?

Потом Уполномоченный Промысловой Кооперации сказал:

— Ну, а теперь вступай, товарищ Корнилов, на должность председателя артели – и чтобы работа шла без обману государству! Ты – из разных, из бывших, ты должон понимать: кому-кому, но тебе никакой развал работы не простится, с тебя спросится да спросится. Я знаю, у меня в Павловском кусту имелись председатели из бывших, а бугалтера, те сплошь и рядом – и что? С них главное – глаз не спускать, а когда они поймут, что глаза с них не спускаются, они работают и работают, что и выдвиженец позавидует. Принимай дела! Замечательно и поразительно!

— Ну, а как же дело о драке веревочников? Оно же не закончилось? И я по тому делу под следствием?

— Закончилось! Из тех, которые по темноте и несознательности убили Дуську-вдову и старикашку Федьку Малых, а еще кого-то третьего, – из тех двое арестованные, остальные же должны работать в настоящем соревновании друг с дружкой. Лозунги повесим над веревочными ихними сараями, над производственными помещениями – и пойдет, и пойдет дело!

— Мое дело следователь мог ведь кому-то передать?

— Нечего передавать! Под моими же вопросами он сознался, что вел твое дело из личного, а вовсе не из государственного интереса. И вот еще что, Корнилов: хватит тянуть время! Принимай дела!

— Куда же он теперь пойдет, наш следователь? На какую работу? – упорствовал Корнилов.

— Он сказал: «Пойду в деревню, в учителя! Учить детей грамоте и пению!» И все в ячейке согласились, а я ему наказал, чтобы песни для детей были не монархического содержания, не дедовские какие-нибудь, а пролетарские! «Наш паровоз, лети вперед, в коммуне остановка, иного нет у нас пути, в руках нас винтовка!»

«Великий Барбос! – Догадался Корнилов. – Больше некому! Упасть на колени перед Великим?» Осязание подсказывало Корнилову, что Великий, что Барбос где-то здесь, рядом.

При этом Корнилов не забыл и самого себя: в самом деле, ведь только кому-то одному Великий доверил свою тайну, свое спасительное назначение в этом мире, а этим одним был – кто? Он, Корнилов, был им!

УПК говорил и говорил еще словами быстрыми, укороченными, нарошечным каким-то языком, любую мысли, любой разговор он сводил к одному, к двум словам: «Служить! Служить!», он был при этом живым, подвижным и серьезным. Серьезностью сияли его глазки, энергия светилась в них и такая убежденность, что Корнилову вдруг захотелось служить Председателем Красных Веревочников.

— Ты не думай, товарищ Корнилов, будто я говорю тебе истину в последней инстанции! Конечно, нет. Я тоже могу ошибаться, но вот в этой избе, в дому в этом мы сделаем контору. Вот сюда мы поставим стол письменный, сюда повесим лозунг по соревнованию, сюда мы приладим плакат! Хороший имеется у меня в запасе плакат, по заказу промысловой кооперации нарисованный! – планировал УПК, изредка оборачиваясь к Корнилову: – Ты слушай, председатель! Я не каждый день около тебя находиться буду. Нет у меня такой ежедневной возможности, вот и слушай меня внимательно!

Я промысловый кооператор, Новой жизни агитатор!

Мужчина в профиль и с порядочными усами, неопределенного возраста, в розовой рубахе... Розовое появилось из типографски несостоявшегося красного.

Мужчина под углом в сорок пять градусов приподнял руку и указывает в перспективу – на предметы кооперативного промысла.

Такими предметами были: шуба, кажется, с коричневыми, очень короткими рукавами; пара черных пимо́в, [1] поставленных в виде буквы «Л»; кирпичи, тоже розовые, сложенные в штабель, должно быть, в кубическую сажень; однопалые рабочие рукавицы, опять же в паре связанные друг с другом розовой веревочкой; сани; телега и тележное колесо... За колесом следовало и еще что-то, еще какие-то предметы, но уже неопределенных очертаний и все меньших и меньших размеров, они уходили в далекую перспективу, как раз туда, куда указывал розовый мужчина.

Туда же уходил, повторяясь, и профиль мужчины, уходил до тех пор, пока не становился бледно-розовой горошинкой.

Над буквами «Я – промысловый кооператор», над мужчиной и его профилями, над предметами кооперативного промыслового производства сияла, наливаясь истинно красным цветом, нижняя половина солнца, помеченная серпом и молотом.

Ниже плаката и чуть правее был письменный стол, левее – канцелярский шкаф, оба предмета были приземисты; капитальны и свежи, недавней поделки, оба не оставляли сомнений в своем промыслово-кооперативном происхождении, а вот на столе, там была продукция государственного промышленного сектора: две стопки бумаги – писчей и промокательной, огромные счеты с костяшками на выгнутых медных стержнях, граненые карандаши фабрики «Светоч» и картонная коробочка с десятком металлических перьев – бронзовые, изящные «№ 86» и стальные тупорылые «рондо».

Ручки, в которую можно было бы вставить «№ 86» или «рондо», почему-то на столе не было. Чернильница была – крупная, прозрачного стекла, пустая.

Такой кабинет.

Такой кабинет председателя артели промысловой кооперации «Красный веревочник» был оборудован в избе, в которой недавно, лежа на печи, выздоравливал Корнилов. В которой его допрашивал УУР.

Уполномоченный Уголовного Розыска, а может быть, он инструктором назывался, или – сотрудником, или – агентом, Корнилов, оказывается, так и не узнал правильного его наименования, но теперь будто бы видел перед собой бородку рыженькую, глазки голубенькие, слышал голос раздумчивый, но иногда и сердитый:

«Вы, интеллигенты, кого любите? По вашим же словам судя, никого не любите, и нет и не было в России сословий, чтобы вы его не осмеяли, не охаяли бы! В том числе и самих себя – не охаяли бы! Вот господин Чехов, доктор, лечить должен был людей, внушать им бодрую психологию, а ведь как своего же брата интеллигента разделал, под какой орех? Мужики интеллигенцию ругали, так разве им так же удавалось? Судить за это надо!»

«Вы, интеллигенты, хотя бы один из вас, хотя бы однажды, постоял навытяжку перед каким-нибудь товарищем министра народного просвещения, попросили бы его открыть школу в деревне Ивановке, в селе Петровском?! Ради народного блага – можно ведь было бы разок навытяжку-то? Но нет-нет, ни за что, гордость и благородство не позволяли, и вот вместо этого интеллигент отправляется в народ – и просвещает его не столько в арифметике и в грамматике, сколько в идеях революций. Он при этом думал, интеллигент, что революция навсегда освободит его самого от стояния навытяжку! Ну и дурак! А дураков – судить надо!»

«Вас, интеллигентов, уже за то судить надо, что вы радоваться и то не умеете! Вот мужик: постонет, постонет, пожалобится, что ему жить совсем худо, но уж когда ему весело – господи! – тогда ему действительно весело, когда он доволен – так он доволен жизнью, а не чем-нибудь там еще! Он тогда всем доволен – птичками и всем миром божьим! Да я вот и сам, проснусь иной раз утром: «Боже ты мой, да хорошо-то как, что я до сих пор – мужик!» А вы? Вас и интеллигентность обременяет, и без нее вам жизнь не жизнь! Судить!»

«Уйду в деревню, уйду учить ребятишек арифметике, грамматике по новой орфографии и старинным народным песням. Взрослых – учить уму-разуму, что это значит – быть взрослым мужиком в нынешний исторический период нэпа. А вы? Интеллигент? Вам, русскому человеку, куда уйти? Вам, доценту, есть чему учить?»

«Судить!»

В общем – человек довольно симпатичный, много, но не зря думающий. Если уж пришел в мыслях своих к тому или иному выводу, значит, это надолго, может быть, и навсегда. Если, родившись, увидел и услышал вокруг себя какой-то мир, значит, будет помнить и любить его всю жизнь. И ведь что-то природно судейское в человеке действительно было! Следователь, может быть, и не бог знает какой, но судья – это уже так и есть, это бог ему велел, так что Корнилов все еще чувствовал незаконченность суда этого человека над собою.

Жалеть его не жалел, это прекрасно, что суд не состоялся до конца, но интересно было – чем бы кончилось? Особенно интересно было бы понаблюдать, если бы УУР судил не самого Корнилова, а очередную его копию, – чем бы кончилось? Конечно, было такое жизнерадостное чувство: «Вырвался! Удалось», а все-таки – страсть любопытно, поверил бы или нет УУР, что Корнилов улаганский – это не Корнилов самарский, саратовский и аульский? Докопался бы или нет, что Корнилов Петр Николаевич – это Корнилов Петр Васильевич? Докопавшись, что бы он вменил ему в вину безусловную, а что – в условную? Ввиду того, что странный этот суд не состоялся до конца, он казался теперь еще более странным, образ же судьи – еще более незаконченным: не то чудаковатым судья был, не то – свирепым? Не то рыжим и очень крупным, не то – слегка рыжеватым, среднего роста? Вот и с чувством подсудности, по той же, должно быть, причине Корнилов не знал, что делать, – прислушиваться к нему? Разрабатывать вглубь и вширь? Или – к черту! По шапке! Забыть, забыть?! Даже если и слишком много забывает Корнилов – и тогда забыть?! «Время покажет!» – думал он, подразумевая все-таки, что время поможет забыть.