18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Залыгин – После бури. Книга первая (страница 69)

18

А как, бывало, он Милочку обнимал – забыто уже? А какая у нее являлась ответная нежность, боже мой! Какой становилась она женщиной без всех своих «должно», какие были удивленно счастливые у нее глаза, какое глубокое дыхание! Ну ладно, все это сентиментально, все было слишком давно, но тогда-то, тогда почему он отпустил ее в Якутию?

Проводил до Москвы, там, в Москве, четыре дня они осматривали русские святыни – Кремль, Даниловский и Новодевичий монастыри, а потом он сделал Милочке сюрприз: купил билет первого класса до Иркутска, в то время, когда она предполагала ехать третьим.

Ведь если бы он тогда Милочку не отпустил, сказал бы ей, что без нее он сопьется, погибнет под забором, что кончит, наконец, самоубийством, если бы она осталась с ним в Петербурге, так ведь она не отпустила бы его воевать с Вильгельмом Вторым!

А тогда и вся жизнь была бы другой, питерской была бы, голодноватой, но профессорской и без фронтов, как-никак, а профессорский состав никто в армию не мобилизовал, ни белые, ни красные. Хотя опять-таки не без сомнений: а если бы Милочка ответила бы: «Ты без меня не можешь? Тогда поехали вместе в Якутию!» Или если бы она согласилась остаться с ним в Питере, а потом и мучилась бы, и мучилась тем, что нарушила клятву, и от этих мучений ни ей, ни ему жизни бы не стало? Ни профессорской, ни другой какой-нибудь?

Милочка, она ведь была упрямой, наивные люди часто бывают упрямцами.

Милая Милочка, она и в зрелом возрасте, конечно, оставалась школьницей, из тех школьниц она была, которые день-деньской пугаются оттого, что что-то там еще не выучено. Какой-то урок, что-то еще не сделано, что сделать обязательно нужно, иначе – умрешь. И не просто так умрешь, а с позором...

Переписывались полтора года.

Потом решили, что письмами они растравляют друг другу души, что мешают исполнению каждым своего долга, и только на фронте, уже в январе семнадцатого года, он получил письмо, она спрашивала – правильно ли она установила его адрес? Будет ли он теперь ей отвечать?

Два вопроса. Больше ничего.

Он ошалел, стал счастливым, глупым и неосторожным, и его тут же подстрелили австрийцы, в мякоть правой руки попала пуля, а он попал в госпиталь, писать не мог и вышел из госпиталя уже после Февральской революции. Ну какие там могли быть письма с Юго-Западного фронта в Якутию, из Якутии на Юго-Западный фронт после Февральской-то революции? Тем более – после Октябрьской?

Все.

Все. Все кончилось и даже, признаться, забылось. Он думал, что забылось совсем, но оказалось – не совсем.

Вот и Леночка напоминает:

— Так как же, Петр Николаевич? Помните вы свою первую женщину? Помните или нет?

— Это было слишком-слишком давно.

— Какое совпадение: и у меня тоже слишком-слишком! А вам тут, Петр Николаевич, на этой квартире, в избе этой, раненому и подследственному, видения какие-нибудь не приходили? Какие-нибудь сны и призраки? Ко мне бы здесь они обязательно пришли, даю честное слово!

Что это она нынче, Леночка, провидицей, что ли, стала?!

— Действительно, мне здесь снятся сны. Мне здесь мои папочки однажды приснились. Мои родные папаши.

— Как это – папаши? Сколько же их было?

— Двое.

— Двое?! Ах да, действительно – видения же! Сны! Призраки! Когда бы один, так о чем бы и разговор, не заслуживало бы внимания, а двое – это интересно. Расскажите, а? Они что – оба одинаковые или как?

— Не помню... Дальше – не помню, знаю только, что двое, больше ничего!

— Ах, как жаль! Не всегда, но иногда наступают периоды – меня свои и чужие сны очень интересуют! Обычно – наплевать, но иногда...

— Нынче – как раз такой период?

— Как раз... так что, Петр Николаевич, если уж что-нибудь такое к вам придет, вы, пожалуйста, запомните!

— Про любовь – не придет.

— Не зарекайтесь! От сумы и от любви никто не может зарекаться! Огурчиков не хотите?! Прелесть, только-только с грядки. «Замечательно и поразительно!» – вот они какие!

И Леночка весело засмеялась, попрощалась с Корниловым и ушла... Мордочка девчоночья, беленькие кудряшечки, банальная такая головка, но фигурка – фигурка! Небольшая и на русский, на православный лад Афродита, да и только, такие формы!

И ведь сколько она пережила, но ничего в этой фигурке переживания не искалечили, ничего в ней не стерли... Куда там Еве! Ева была женщиной громоздкой, формами своими владела неумело, не понимала до конца их назначения. Леночка понимала все.

Леночка понимала больше, чем положено понимать в этом смысле обыкновенной женщине. Всегда ведь чувствовалось, что она чем-то необыкновенна, и невольно предполагалось: а вот этим самым, как раз этим своим пониманием! Может быть, и еще кое-чем, не исключено, но этим – обязательно!

Да, Леночка очень тонко, умно и артистично воспринимала то нечто, которое было у нее от Афродиты, непрерывно воспринимала, ничто не могло этому восприятию помешать – ни холод, ни голод, ни революции, ни черная, грязная и тяжелая работа, которую она то там, то здесь выполняла по направлению биржи труда, она не пренебрегала никакой работой, где уж там – кормиться надо было, да и одеться в ее-то годы тоже требовалось. Впрочем, и помимо прокорма у нее было уважительное и даже заинтересованное отношение к любой физической работе, к тяжелой – особенно, и это уважение, вернее всего, опять-таки проистекало от ее тонкого ощущения каждого движения, каждой мышцы в самой себе.

Цирк и оперетта сводили ее когда-то с ума, так это, наверное, снова по причине все той же физической чувствительности.

В то же время у Леночки были свои – причем твердые и непоколебимые – понятия, совершенно, казалось бы, несовместимые с ее характером.

Ну вот, Леночка не носила открытые платья и ненавидела их на женщинах, особенно на полных... «Господи боже мой, – искренне удивлялась и сердилась она, – да что эта особа – не видит, что ли, как это ужасно?! В зеркало, что ли, не посмотрелась ни разу, а нацепила декольте и пошла как ни в чем не бывало! На сцене она, что ли?!» – «Ну почему же, Леночка, на сцене и при огромном стечении публики это можно, – спрашивали ее, – а в гостях – нельзя?» – «Неужели непонятно? – удивлялась Леночка. – В театр именно на это идут посмотреть, подивиться, ткнуть пальцем, вот, мол, как это нелепо, как смешно или – как соблазнительно, для того там стечение публики, а в гостях? А на улице? А дома? Ни в гостях, ни на улице, ни дома – театра же нет? И не должно быть! Нельзя путать местность и самые разные места человеческого присутствия! Ужас, что может произойти при такой-то путанице!»

Леночке в общем-то никогда не составляло большого труда выйти замуж, уйти от мужа или завести любовника, поболтать на темы самые фривольные, но, когда однажды при ней кто-то стал рассказывать, как в городе Ауле, а слышно, и в других городах молодые люди и девушки, комсомольцы, организуют нынче общества «Долой стыд!» и ходят по улицам в чем мать родила, в Ауле ходят по проспекту Социалистическому, в недавнем прошлом – Соборному переулку, перед каждым выходным днем после работы, шесть или семь человек обоего пола, – Леночка громко сказала «Ах!», покраснела, страшно, до синевы, закрыла лицо руками и дальше уже кое-как выговаривала через ладони: «Ах, не надо, не надо говорить об этом! Это страшно! Я уже слышала об этом, но только не могла поверить! Значит, кто-то может это сделать, а кто-то может на это смотреть?!»

Афродита Леночка ушла, но сначала разрезала самые гладенькие, самые красивые и аппетитные огурчики вдоль – от темно-зеленого хвостика, из которого торчал другой хвостик, рыженький, остаток давно засохшего огуречного цветочка, до беленького пупка, через который он еще сегодня был скреплен о своим растением, с огуречной плетью...

Обе половинки Леночка посолила. Потерла друг друга, чтобы соль равномерно распространилась по чуть-чуть зеленоватой мякоти с несколькими рядами маленьких семян-зародышей.

Посоленные половинки она положила на кусок свежего ржаного хлеба, и тут то появился в избе ни с чем не сравнимый тонкий душистый запах природы, запах, взывающий к жизни.

Вот она как сделала, Леночка, уходя.

А еще она унесла из его существования – прошлого, а может быть, и будущего – всех на свете женщин. Себя унесла, и милую Милочку, и Евгению Владимировну Ковалевскую тоже.

Евгения-то Владимировна?

Она ведь уехала из города Аула, да...

Переслала кое-какие вещички Корнилова в Верхнюю Веревочную заимку, сама же, ни слова не написав, не передав, уехала в неизвестном направлении.

Скрылась!

Это сколько же надо было передумать, перестрадать, сколько пережить отчаяния святой женщине, вечной милосердной сестре, чтобы оставить Корнилова одного, раненого и несчастного, в этой избе?!

И все-таки она снова поступила именно так, Евгения Владимировна, как должно было ей нынче поступить. Даже и этот ее поступок все равно был милосердным, и вот Корнилов вдыхал аромат огурчиков и ржаного хлеба, а думал он опять таки о Леночке Феодосьевой: она ведь хотела и еще прийти!

С лопоухим человеком, которого она так серьезно называет «мужем», а все-таки прийти! И уж настолько ли это серьезно для Леночки: «муж»?

Корнилов, не откладывая, стал готовиться к посещению, он решил представить в воображении, как и что будет?