18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Захаров – Каталонские повести. Новая проза (страница 7)

18

Когда Маша, в обертке снежного полотенца, вышла – и снова поймал я это ощущение абсолютной невозможности происходящего, попутно отметив, что в жизни она много красивее, чем на фото – в ванную отправился я. На этот раз я все же смог собраться и худо-бедно, потратив на это никак не менее получаса, осилил бритье. После я мыл, чистил, отскребал себя ещё полчаса, закончив контрастным душем – и, изучая в зеркале свою угрюмую жестковатую физиономию и все еще спортивное тело (спорту я отдал когда-то немало сил, в свободное от водки, разумеется, время), пришёл к выводу, что выгляжу почти нормально, насколько это вообще возможно на третий запойный день. «Нормально» означает, что походил я тогда на агрессивного кота, сильно изодранного в недавних стычках и подлатанного кое-как и наспех.

А дальше, дальше… Дальше было нежно, нежно и хорошо, и страстно, и хорошо, и ещё, ещё, ещё, и какое-то время я держался молодцом, я даже забыл про эту чёртову, запрятанную в шкафу за гладильной доской водку, и чувства, во всей своей изощренности, пусть и на краткое время, но вернулись ко мне, я владел сокровищем и знал, что владею им, и поражался лишь, какая белая, нежно-белая у нее кожа (почему белая, ведь она из зацелованной солнцем Испании?) – и повторялось все снова и снова, и почти без пауз, и мы вряд ли разговаривали, потому что в словах не было нужды, да и времени не было на какие-то там разговоры, ведь на следующий день она уезжала, и вообще: тогдашнее состояние своё я мог бы определить как длительное, беспрерывное и острое ощущения счастья, равного которому мне не доводилось еще знать в своей тёмной, как чулан, жизни…

…А потом я открыл глаза в убогой, провонявшей табаком и перегаром дыре и понял, что нахожусь у себя дома – и абсолютно один. Последнее, что удержала память – вино из высоких бокалов и теплое чудо Машиного тела – рядом с моим. Но я и без того отлично знал, как развивались события. Когда Маша уснула, я встал, прикончил вино и, закусывая каждую рюмку сигаретой, уговорил к середине ночи и водку. Силы у меня были уже не те, что в восемнадцать лет – и, проснувшись утром, Маша нашла меня, храпящего, в кресле – и в привычном алкогольном беспамятстве. Она собралась, вызвала такси, отвезла меня домой, с помощью сердобольного таксиста выгрузила в постель – и поехала на вокзал со странным чувством освобождения.

– Знаешь, я ведь уверена почему-то была, что так будет, – рассказывала после она. – Просто хотела убедиться. Увидеть, убедиться – и избавиться от этого дурацкого наваждения. Увидела, убедилась – и избавилась. У меня первый муж был такой же – почему я от него и сбежала. Но натерпеться успела всякого, и второй раз лезть в ту же реку – Боже упаси! Спасибо, на всю жизнь хватило. Вот знаешь, еду тогда в Москву – и радуюсь. Лечу в Барселону – и дождаться не могу, когда самолет сядет. В Барселоне солнце, тепло, близкое все и родное. Понять тлоько не могу, что же со мною было, но знаю: было, закончилось, прошло, и ничего больше не будет, и тебя я больше никогда не увижу, потому что не хочу и не нужно…

Маша, милая, вредная моя Маша! Ровно в том же был уверен и я – и, как ни странно, тоже испытывал облегчение. Выправившись после запоя, я и вообще мог бы поверить, что никакого твоего приезда и не было, и все просто привиделось мне в одном из цветных алкогольных снов, которые изредка, да, бывают приятными – если бы не книги, те самые полсотни авторских экземпляров, что ты привезла мне.

Дизайнер обложки постарался на славу и проявил хороший творческий вкус, разместив в центре окно, из какого глядел в упор на читателя пронзительный глаз, слепленный на самом деле из двух половинок – половинки женской и половинки мужской. Однако понималось это с секундной задержкой – и на меня лично, помню, произвело сильное впечатление. Что же, книга вышла замечательной, но на наших с тобой отношениях был поставлен, не сомневался я, крест.

Через две недели ты позвонила, была ровна, весела и словом даже не обмолвилась о свинье, к которой приезжала недавно. Ты просто обходила эту тему стороной – как будто никакого приезда ко мне и не было вовсе. И я охотно тебе подыгрывал: в отношениях наших я не видел никакой, ни малейшей даже перспективы, и считал по-своему замечательным, что все закончилось, не успев, по сути, начаться. В противном случае это могло бы привести к самым разным, но точно уж никому не нужным неприятностям, а возможно, и страданиям. Ухабистая жизнь ожесточила меня, не спорю – но страданий я намеренно никому не желал, Маша, и менее всего – тебе. Тогда же я знал, что мы больше никогда не увидимся, и серое, с зеленоватой ноткой тоски, знание это несло спокойствие.

Я знал, ты знала, мы знали… Все и все знали – целых два месяца.

А потом я снова запил – самым отчаянным и губительным винтом за всю «карьеру» – и всякое знание оказалось ложным.

* * *

В тот раз – думаю, ему назначено было стать финальным – все шло даже хуже обычного.

Пил я в последние, истекающие мои месяцы в глухую и жестокую одиночку, все контакты с внешним миром перекрывая на время пития напрочь. Когда подступал запой, а я чуял его приход безошибочно, я обзванивал, если успевал, клиентов (на жизнь, как уже было сказано, я зарабатывал частными уроками английского языка), сообщал им о недомогании – все, собственно, прекрасно знали, в чем оно заключается, и если терпели меня, то только за преподавательские достоинства, которое, видимо, у меня все же имелись – после затаривался в ближайшем гастрономе водкой, отключал все телефоны, зашторивал плотно окна и уходил в нее – в свою убогую, на краю бесславной гибели, нирвану.

Единственное, чем я позволял себе скрашивать сознательную пьяную одинокость – битловская музыка, тихонько и волшебно звучавшая где-то на периферии процесса и напоминавшая мне, пока я был в сознании, что есть в жизни и прекрасное что-то, а не только прах и тлен.

Держать при себе живых людей, собутыльников, в пьяно-безумные дни я опасался, и неспроста: в глубоком хмелю я становился буен, непредсказуем и до бескрайности жесток – и попросту не хотел, очнувшись, обнаружить в своей квартире свежий труп человека, повинного только в том, что его угораздило связаться и пить со мной.

Но в тот раз… В тот раз я вливал в себя водку и закусывал ее чтением книги: той самой, с глазом сдвоенным в середине обложки, с мрачной моей фотографией на оборотной стороне… Я проглатывал страницы, написанные другим мною, изданные милой Машей и странным образом соединившие нас на краткий миг во времени и пространстве – чтобы тут же вновь развести.

Странно, как странно – бормотал про себя я. Какие все же удивительные вещи происходят на свете! Ты запускаешь в безграничное пространство мира, повсюду и в никуда, кровящую частицу своей глупой, никому не нужной души – и находится, самым непостижимым чудом, человек, которому, она оказывается, нужна. А потом этот человек, поверивший зачем-то в тебя, делает для тебя невозможное, мчится к тебе за тридевять земель и четыре тысячи километров – а у тебя не находится для него и пяти трезвых минут. Совсем неласково, совсем паскудно было у меня на душе, и единичность, намеренная моя отделенность от всего живого сделалась на какой-то миг нестерпимой…

А потом я сидел на скамье у подъезда, и снег облизывал голову мне мокрым и теплым языком, и под черной рспахнутой кожей куртки я прятал ее, чтобы не замочить, прятал и жал накрепко к себе: свою и Машину книгу – как билет на упущенный рейс, как вещдок того необычайно важного, что не случилось, но могло бы случиться – будь я иным.

И еще позже – снега уже не было, но были люди – я страстно и сбивчиво пытался рассказать им, случайным знакомцам, какая прекрасная есть женщина, Маша, и какой подлец я, и тыкал неверным пальцем в свою фотографию, и принимал восторги и поздравления, и выпивал с кем-то отдельно и со всеми разом, и подписывал экземпяр, и поднимался в квартиру за другим – такая вот спонтанная презентация под открытым небом, и штук десять книг я тогда все же роздал и пометил своими чудными каракулями, и дурная боль, я помню это хорошо, отступила, но после закончилось все – и она взялась за меня с новой силой.

Снова я был один, снова я пил один, и ночь загоняла меня в пятый угол.

Вообще, пить отшельником, в особенности так, как пил я – занятие довольно опасное: случись что, некому и скорую будет вызвать. Раньше, однако, обходилось: внутри меня худо-бедно, но продолжал фунционировать тот самый, питающийся от инстинкта самосохранения счетчик, который всегда упреждает – стоп! Выпьешь еще рюмку сейчас – сдохнешь, не сомневайся. Сдохнешь, потому что превышена будет твоя персональная предельная концентрация яда в крови. Вот выпей-выпей – и умри, тварь! А умирать, доложу вам, никому неохота – ни алкоголику, ни наркоману, ни самому распоследнему бандиту и убийце. Не хотелось умирать и мне – как бы не казнил я себя в посталкогольном раскаянии.

Но в тот раз… В тот раз все шло против правил, и он сломался, должно быть навсегда – мой внутренний ограничитель. Я перестал знать меру, перестал контролировать себя окончательно – я пил ее, водку, взахлеб, с яростью, ненавистью и тоской, как будто задался целью уничтожить все спиртное на земле; я падал, вставал и продолжал снова, чтобы снова упасть; я как будто вел глупый и заведомо проигранный бой с несравненно более сильным противником – и к середине запоя, неожиданно для себя, извел весь свой алкогольный запас.