Сергей Воронин – Две жизни (страница 43)
Мозгалевский быстро ушел в палатку к Зацепчику. Через полчаса Зацепчик с чемоданом в руке влез в «шаврушку».
— Была без радости любовь, разлука будет без печали, — громко сказал он и отвернулся от нас.
И тут я подумал, что вся эта история с Резанчиком — просто ловко разыгранный фарс. Не захотел больше работать в тайге Зацепчик и сбежал.
— Шкурник! — крикнул я.
— Точно! Марш, марш! Гуд бай, как говорят французы.
И вдруг нам всем стало весело. Мы смотрели на Зацепчика и смеялись.
— Давай, давай, проваливай! — кричал Коля Николаевич.
— Угрястый шкурник! — кричал я, зная, что теперь меня Мозгалевский не одернет и не запретит обзывать Зацепчика любыми словами. — Угорь!
— Точно! Угорь!
— Жалкие люди, — покачивая головой, усмехался Зацепчик.
— Сам дурак! — кричал Коля Николаевич.
Мозгалевский смотрел на всю эту сцену и смеялся.
Летчик влез в кабину, помахал нам рукой, и «шаврушка» пошла по течению. Потом развернулась, набрала скорость, оторвалась от воды.
Часа через полтора Зацепчик будет в Комсомольске, но я ему не завидую. Как бы ни было трудно, все равно здесь хорошо, и лучшей жизни мне не надо.
— Леша! Вставай, Лешка! — кричит Коля Николаевич. Я высовываю из-под одеяла голову и смотрю на него. — Да не на меня, в дверь смотри!
Снег. Сколько снега! Всё в белом. Из палатки я вижу дальние сопки и противоположный берег. Но я не узнаю их. Быстро надеваю сапоги, бегу и, ослепленный белизной, замираю. На деревьях снег. Каждое дерево стало белым, каждая ветвь — пуховой. И все это искрится, сверкает, радуется. А на сопках снег то белый, то голубой, запавший в ложбины, то ярко-розовый от лучей взошедшего солнца, и какая теперь стала красавица Элгунь — смуглая, в белом кружевном воротничке. Как все изменилось! Воздух словно вымылся, стал чистым, прозрачным. И только сейчас я понял, как надоела мне осень, с грязью, с дождями, со слякотью. И какая чудесная штука снег. Как он все освежает! Какой везде порядок!
Сегодня мы перебираемся на следующую стоянку. Идем налегке. Соснин часть груза должен отправить на батах, другую — на оленях. Но оленей пока нет. Нам ждать незачем, и мы уходим. Идти десять километров. Взяли с собой только лепешки и чайник.
Идем за Мозгалевским. Идем долго. Тайга густа, но вот деревья начинают редеть, все больше появляется меж их вершинами голубых прогалин, и уже слышится шум идущего поезда. Так может шуметь только Элгунь. Вот и она!
— Стреляйте, Алексей Павлович, стреляйте, — говорит Мозгалевский. — Соснин где-нибудь тут остановился.
Я стреляю. Эхо, как мячик, отскакивает от сопок, от берега, от леса, — но в ответ — ничего. А уже смеркается.
— Странно, — говорит Мозгалевский. — Странно... Видимо, придется здесь заночевать.
Отошли немного от реки, выбрали место у большой валежины. Развели костры. Шуренка подвесила чайник. И вот уже все улажено. Как будто так и должно быть. И не беда, что нет палаток. С трех сторон горят костры, а мы сидим в центре, и нам тепло, даже жарковато. Закипает чайник, достаем из карманов лепешки. И ничего нет более вкусного, чем этот чай с дымком вприкуску с пресной подгорелой лепешкой.
Темно. На черном небе ярко горят звезды. Белые искры летят от костров к вершинам деревьев, и кажется — это они становятся звездами. Вокруг нас тьма. Но она не страшит. Даже как-то уютнее с нею. Пора готовиться ко сну. Нет ни одеял, ни подушек, ни матрацев. Но можно и без них. Для этого надо только побольше нарубить еловых и сосновых лап. На них спишь, как на пружинном матраце. С боков обогревает. Тепло... Утром Мозгалевский меня и Колю Николаевича послал вверх на поиски Соснина. Покотилова — вниз.
Мы идем берегом. Он обрывист, скалист. Иногда приходится сворачивать в лес, а в лесу такой чертолом, что не знаешь, куда и податься. Но идти надо, и мы продираемся сквозь завалы, сцепления кустов, болота. Шли, шли, и вдруг потянуло дымом. В распадке, меж двух скал, приткнулись у ручья палатки.
— Го-го-го-го-го! Стыд, срам и позор! Изыскатели, и заблудились.
— Смешки? Где было приказано разбивать лагерь? А ты куда забрался? Ох, борода! Сто́ишь ты мне здоровья и еще двух нервов, попадет тебе от Мозгалевского, — сказал Коля Николаевич.
— Брось ты, — встревожился Соснин. — Я правильно стал, это вы заблудились.
— Ладно, спорить некогда. Отправляйся берегом, натолкнешься на наших. Учти — голодные. А если голодные, то злые.
— Батурин! — крикнул Соснин, и из палатки вышел эвенк. Был он высок, широкоплеч, с плоским, как тарелка, лицом. — Давай быстрее вниз, увидишь наших — веди сюда.
Вслед за Батуриным вышли из палатки еще два эвенка. Он что-то сказал одному из них, и тот, быстро сбежав к берегу, сел в оморочку.
— А где же Покенов? — спросил я Соснина.
— Уехал домой.
— Он что, больше работать у нас не будет?
— Нет. Я нанял Батурина. Смешное дело, оказывается, Покенов — самозванец. — И, видя у нас на лицах недоумение, пояснил: — Никакой он не проводник.
— Это как же?
— Так же. Не каждый эвенк проводник. Да нам проводник теперь мало нужен. Охотник — вот в чем сила. Батурин у нас теперь работает.
Батурин щедро улыбается. От этого глаза у него становятся как две прорези. Нос у него плоский, без переносья, — поставь у левого глаза палец, правым легко его увидишь.
— Я уже работал в экспедиции, — говорит он чисто, без акцента, — три года назад, тоже был охотником. Градов был начальником партии.
И тут я живо вспоминаю странную историю с рукописью.
— Скажите, был в вашей партии молодой паренек Виктор Соколов?
(Виктор Соколов — это автор растерянной рукописи.)
— Соколов? Витя? А как же, — улыбается Батурин, — был.
Тогда я рассказываю все, что связано с рукописью и ее автором.
— От камня умер? — удивленно говорит Батурин. Не понимаю, как мог сам упасть ему на голову камень!
— Старуха в этом тоже не особенно уверена, но она не допускает мысли, что его мог кто-нибудь убить...
— Какая старуха?
— Бабушка его. У которой я покупал огурцы... Скажите, а этот Покенов, который был у нас проводником, он не имеет отношения?
— Нет...
— Но ведь тоже Покенов?
— У нас Покеновых в каждом стойбище много. И Кононовых тоже... Но откуда же мог узнать Соколов про Покенова и Кононова? Были такие богатые оленеводы. Только Покенов из Соноха, а Сашка Кононов из Мкуджи...
— Там еще Прокошка упоминается, — говорю я.
— Прокошка? — удивленно вскрикивает Батурин. — У нас Прокошка был проводником.
— Стоп! — неожиданно кричит Соснин. До этой минуты он с интересом вслушивался в наш разговор, но теперь шумит. — У меня тоже есть занятные листки. — Он бежит в палатку и возвращается через несколько минут, держа в руках десяток тетрадочных листочков, исписанных фиолетовыми чернилами.
— Откуда они у тебя? — спрашиваю я.
— Го-го-го-го-го! Единственная старуха, у которой были соленые огурцы. Го-го-го-го-го! Слушайте! — И он читает: — «Жадно вбирает Элгунь в себя воды и, не вмещая, бьется о берега, размывая их. Медленно наклоняются коричневые с золотистым отливом сосны, смотрят в воду, словно любуются своим отражением. Стоят, накренясь и днем и ночью, не зная плохой воды...» Постой, это лирика. Это не то, — сам себя остановил Соснин и стал искать другое. — Вот... Слушайте: «Злыми вернулись люди, даже Маша, всегда веселая Маша, была злая.
Тетрадь девятнадцатая
— Дрыхнет! Все перетонем, если помогать не будем друг другу, — громко сказала она.
— Успокойся, Маша... — услыхал Прокошка голос Крутова, — он бы тоже не спас Хаджиахметова. Пусть спит.
— Об чем разговоры! Ложитесь спать. Уже три часа ночи, — раздается голос Зорина.
И все стихло.
«Сердится, — поеживаясь, подумал Прокошка. — Хаджиахметов утонул. Все утонут... Пускай тонут. Зачем пришли? Никто не звал. Отец сказал: «Река злая, всех возьмет...» Пускай берет...»
Ветер усиливался. Палатка рвалась из стороны в сторону, словно пойманный в сети таймень — сладкая рыба.
Прокошка плотнее закутался, прислушался к вою ветра и уснул.
По сон был тревожным. Прокошка ворочался под стеганым одеялом, зарывался носом в шерсть оленьей шкуры.
Зная, что все равно больше уже не уснуть, он встал, вышел на берег. Медленно переступая, двигался вдоль косы, собирая сухой хворост, выброшенный давнишним паводком. Он не торопился. Тайга приучила его к осмотрительности. Стерегущие на каждом шагу опасности заставляли все видеть, все слышать, и только поэтому Прокошка не вздрогнул, когда увидел в шаге от себя Батурина.