Сергей Волков – Чингисхан. Книга 1. Повелитель страха (страница 28)
— А, Новиков! — одними губами улыбается Машаков. Глаза его при этом остаются пустыми и серыми, как оцинкованное ведро. — Ко мне, солдат!
Подхожу, отвечаю согласно Устава:
— Товарищ сержант, рядовой Новиков…
— А ты гнида, оказывается, — перебивает меня Машаков. — Фарца. Американские тряпки любишь. Щас мы тебя будем учить Родину любить и политику партии понимать.
Он резко бьет меня в грудь, но я успеваю повернуться, и пудовый кулак сержанта врезает в плечо. Отлетаю в сторону, к раковинам. Ноги в армейских резиновых тапочках скользят на сверкающем кафельном полу.
Сержант Машаков надвигается на меня неотвратимо и грозно, как тепловоз на застрявшую посреди железнодорожного переезда легковушку. Младший сержант Головко за его спиной деловито засучивает рукава хэбэшки. Третий сержант, фамилию которого я так и не запомнил, маячит в стороне, готовый, если понадобится, прийти на помощь своим корешам.
Положение мое аховое. Теперь понятно, зачем Пепеляев вызывал к себе Машакова. Вот тварь-то! Чужими руками…
Краем уха слышу доносящийся из коридора голос дневального на тумбочке:
— Дежурный по роте, на выход!
Сержант Тобидзе невнятно отдает рапорт. Значит, пришел кто-то из офицеров. Это мне на руку. Машаков тоже понимает, что бить солдата в присутствии офицера нельзя и останавливается.
В дверях появляется мощная фигура в шинели и зимней шапке. Золотом высверкивают звездочки на погонах. Капитан Пепеляев. Пришел лично полюбоваться, значит. Хорек.
— Ну, — на раскрасневшемся с мороза лице капитана играет широкая улыбка. — Как тут у нас дела?
— Работаем, товарищ капитан, — сообщает ему Машаков и делает резкий выпад, целя кулаком мне в живот. По лицу в армии не бьют, синяк на лице солдата — это ЧП.
Стой я на полшага ближе к сержанту — валяться мне на полу в скрюченном положении и хватать ртом воздух. Но Машаков чуть не рассчитал и я удерживаюсь на ногах. И тут в голове у меня будто взрывается бомба. Сонная одурь окончательно проходит. Движения становятся быстрыми и точными.
Поднырнув под очередной удар сержанта, я в два прыжка подлетаю к застывшему в дверях Пепеляеву и бью его по все еще улыбающейся роже. Бью не кулаком, а — ладошкой. У нас в Казани на улице Заря это считается «западло», пацан пацана так не бьет, так бьют только чмошников, таких вот, как этот капитан.
Оплеуха у меня выходит звонкая, эхо гуляет по умывальнику. Сержанты застывают в остолбенении. Пепеляев на глазах бледнеет. Я тоже.
Только что я совершил едва ли не самое страшное армейское преступление — ударил офицера. Первым. В присутствии многочисленных, как пишут в протоколах, свидетелей.
Первым приходит в себя Пепеляев. Он не глядя, ставит на пол свой портфель и сжимает кулаки. Все ясно — сейчас меня будут не просто бить, а, возможно, убивать. Капитан выше меня, шире в плечах, и как ни крути, он — офицер-десантник.
Голос дневального звучит волшебной музыкой. И вновь, помимо обычного «Дежурный по роте на выход!» следует скороговорка рапорта Тобидзе. Значит, снова офицер. Но кого принесло в двенадцатом часу ночи в нашу роту?
— Что здесь происходит? — гремит за спиной Пепеляева голос майора Грачева. — Слава, ты чего не дома?
— Здравствуй, Паша, — капитан жмет руку Грачеву, бросает на меня быстрый взгляд и вдруг выпаливает на одном дыхании: — ЧП у нас, понимаешь. Вот солдат совсем с ума сошел. Ударил меня. Не нравится ему, вишь ты, распределение. Недоволен.
— Ударил?! — выкатывает глаза Грачев и с нескрываемым удивлением смотрит на меня. — Э-э-э… Рядовой…
— Новиков! — подсказывает подошедший замполит капитан Сухов. Китель его перетягивают ремни портупеи, на рукаве — повязка. Сухов сегодня дежурит по части. Они вместе с Грачевым делали обязательным ночной обход и вот натолкнулись на такой сюрприз.
— Рядовой Новиков! — рявкает Грачев. — До выяснение обстоятельств — в камеру временного содержания! Сержанты — сопроводить! Сухов — проконтролировать. Пепеляев — за мной. Все.
Под конвоем шипящих угрозы Машакова и младшего сержанта Головко иду к своей кровати одеваться. Пашка Черкасов просыпается, отрывает от подушки серую в полумраке дежурного освещения голову.
— Артюха, ты чего? Ты куда?
— В тюрьму, Паша, — солидно отвечаю я ему. Несмотря ни на что, у меня прекрасное настроение. Врезал, врезал я этой гадине Пепеляеву, этому вонючему хорьку! А было бы под рукой оружие — вообще бы убил, потому что таких людей на свете быть не должно. Не должно — и точка.
— Да че случилось-то? — Пашка вскакивает, откинув одеяло.
— Ваш товарищ совершил тяжелый проступок, — веско говорит незаметно подошедший Грачев. — Завтра вы все узнаете. А сейчас — отбой!
Пашка послушно ложится. Меня ведут к выходу из казармы.
В армии для провинившихся солдат тюрем нет. Зато есть гауптвахта. Это что-то среднее между КПЗ и СИЗО. На гауптвахту, в просторечии «губу», сажают защитников Отечества, задержанных патрулями вне части без увольнительных, нарушителей формы одежды, казарменных драчунов, а так же пойманных на воровстве. Ну, или вот таких, как я.
«Губа» — это своеобразное чистилище. Кто-то, отсидев пять, десять, пятнадцать суток, возвращается оттуда в часть, а кто-то отправляется дальше — на настоящую зону или в дисбат.
Мне светит именно дисбат. Дисциплинарный батальон. Порядки там, по слухам, куда как хуже, чем на зоне. В дисбате, или, как его еще называют, «дизеле», все ходят только строем, спят по шесть часов и много работают — «от забора и до обеда». Дисбатовские носилки — это двухсотлитровая железная бочка с приваренными вместо ручек ломами. Дисбатовская лопата вдвое больше обычной. У дисбатовцев нет выходных и праздников. На их форме нет знаков различия, а ремни — из толстого брезента.
И самое главное — отсидев в дисбате год или два, солдат потом обязан дослужить положенный срок. Мне дадут по максимуму — два года. И еще год и десять месяцев я буду дослуживать. Всего получается почти четыре года. Больше, чем в морфлоте.
Но прежде меня ждет «губа», трибунал или выездная коллегия военного суда и прочие прелести. Пока же я сижу в камере временного содержания, находящейся в штабе. «Губа» в Пскове, рядом с комендатурой. Туда меня, судя по всему, повезут завтра.
Погруженный в невеселые думы, я брожу из угла в угол, сунув руки в карманы. В армии руки в карманах держать не положено, но сейчас я вне закона и наслаждаюсь этими крохами свободы, очень относительной свободы — как человек может быть свободным под замком?
КВС маленькая, два на два метра. Окна нет, стены выкрашены экономичной зеленой краской, под высоким потолком — тусклая лампочка. Вместо кровати здесь имеется деревянный щит, напоминающий поддон для кирпича. В туалет меня должен выводить караульный, он мается за дверью, в коридоре. Еду — завтрак — принесут только утром. Делать нечего, спать не хочется. Кроме всего прочего, в камере довольно прохладно.
Чтобы как-то отвлечься и скоротать время, я начинаю вспоминать события последнего времени. Жизнь моя, похожая до той злосчастной поездки в Москву на широкую, полноводную реку типа нашей Волги, а то и озеро с неспешно движущейся водой, резко переменилась и стала больше напоминать бурный горный поток, извилистый, пенный, клокочущий на перекатах, дробящийся в брызги о мрачные скалы, пытающиеся преградить путь свободно несущейся воде.
Конь. Он — корень всех бед и поступков.
Нет, неправда. Нужно быть честным с самим собой. Не конь, а я сам виноват. Это я открыл шкатулку, это мое любопытство заставило взломать замочек и сунуть нос туда, куда поколения предков — людей, надо думать, далеко не глупых! — не залезали даже в помыслах.
Так что винить некого. Я напоролся на то, за что боролся. Конь поработил меня. Или — освободил? Как ни странно, новая жизнь мне все же больше по сердцу, чем прежняя, размеренная и неспешная. И когда я оставил фигурку, подсознательно я тосковал по ней. Даже не по ней, а именно по ощущениям, даруемым ею. Я тосковал по бурной горной реке. Она веселее, интереснее, ярче, мощнее, чем медленно катящая свои воды Волга.
Хорошо, что мама привезла фигурку. Плохо, что я отправлюсь в дисбат. Или прав был тот мудрец, что сказал: «Все, что не делается — к лучшему?».
Черт, у меня сейчас голова треснет от всех этих раздумий! Надо перестать мучить себя. Чему быть — того не миновать. Надо попробовать поспать, кто его знает, когда удастся сделать это в следующий раз?
Ложусь на деревянный щит, укрываюсь шинелью. Холодно. Не то чтобы совсем мороз, но в камере не больше десяти градусов тепла. Интересно, а как во время войны люди спали в шинелях на снегу? Или все же воевали они зимой в телогрейках? Надо будет спросить у дяди Гоши.
И тут я понимаю — а ведь вполне может случиться, что я его вообще больше не увижу. Он, конечно, не очень старый, но в возрасте, к тому же раненый, контуженный. За четыре года всякое может произойти.
А мать, мама? Что случится с нею? Как она вообще переживет известие о том, что ее сын — преступник?
У меня начинает болеть голова. Наверное, защитная реакция организма, который измотан бесплодными терзаниями. Спать в таком состоянии не получится, это ясно. Ходить надоело. Курева нет. Ничего нет, у меня отобрали даже брючной ремень, наверное, чтобы я не повесился, хотя, даже если мне очень бы захотелось, в камере его не к чему привязать.