реклама
Бургер менюБургер меню

Сергей Степняк-Кравчинский – Андрей Кожухов (страница 11)

18px

– Нет, этого тебе бояться нечего. Он один из немногих чудаков этого рода. У остальных – другие фантазии, и Жорж – их пророк. Ты, конечно, читал его вещи?

– Читал.

– И тебе нравятся?

– Да, очень. Почему ты спрашиваешь?

– Я так и думал. А что касается меня, то, если бы мне предстоял выбор, я предпочёл бы Зацепина.

– Недалеко бы ты с ним ушёл, – заметил Андрей.

– Да. Он ничего не видит дальше злобы сегодняшнего дня, но он человек этого дня, и его дело то самое, что все мы делаем. Ясно, чего можно ждать от него, чего нельзя. Но ваш брат, русский, терпеть не может иметь дело с положительными, осязательными вещами, вам непременно нужна какая-нибудь фантастическая бессмыслица, чтобы морочить ею свою голову. Это у вас в крови, я полагаю.

– Не будь так строг к нам, – заметил Андрей, улыбаясь выходке своего приятеля. – Если даже вера Жоржа в Россию и в высокие добродетели наших крестьян и преувеличена, то что за беда? Разве ты не повторяешь того же самого относительно твоих излюбленных немецких рабочих вообще и берлинских в частности?

– Это совершенно иное дело, – сказал Давид. – Это не вера, а предвидение будущего, основанное на твёрдых фактических данных.

– Тех же щей, да пожиже влей, – сказал Андрей. – Нельзя не идеализировать того, к чему сильно привязан. Со всей твоей философией ты ничуть не благоразумнее нас. Все дело в том, что у нас различные пристрастия. Мы сильно привязаны к нашему народу, а ты нет.

Давид не сразу ответил. Слова Андрея затронули в нем больное место.

– Да, я не привязан к вашему народу, – сказал он наконец медленным, грустным голосом. – Да и как бы я мог привязаться к нему? Мы, евреи, любим свой народ, это всё, что у нас осталось на земле; по крайней мере, я люблю его глубоко и горячо. За что же мне любить ваших крестьян, когда они ненавидят мой народ и варварски поступают с ним? Завтра они, может быть, разгромят дом моего отца, честного рабочего, как они громили тысячи других работающих в поте лица евреев. Я могу жалеть ваших крестьян за их страдания, всё равно как бы жалел абиссинских или малайских рабов или вообще всякое угнетённое существо, но они не близки моему сердцу, и я не могу разделять ваших мечтаний и нелепого преклонения перед народом. Что же касается так называемого общества высших классов – что, кроме презрения, могут внушить эти поголовные трусы? Нет, в вашей России нечем дорожить. Но я знаю революционеров и люблю их даже больше, чем мой собственный народ. Я присоединился к ним, люблю их, как братьев, и это единственная связь, соединяющая меня с вашей страной. Как только мы покончим с царским деспотизмом, я уеду навсегда и поселюсь где-нибудь в Германии.

– И ты полагаешь, – сказал Андрей нерешительным тоном, – что там будет лучше? Ты забываешь грубость немецкой толпы, да одной ли только толпы…

– Да, – ответил Давид с грустным выражением в больших красивых глазах. – Мы, евреи, чужие среди всех наций. Но все-таки немецкие рабочие цивилизованны и прогрессируют также в нравственном отношении, и Германия единственная страна, где мы чувствуем себя не совсем чужими. – Он опустил голову и замолчал.

Андрей был глубоко взволнован горем своего друга. Он приблизился к нему и тихонько положил ему руку на плечо. Ему хотелось ободрить его. Он хотел сказать ему, что варварство русских крестьян происходит только от их невежества, что у них больший запас человечности и терпимости, чем у какой бы то ни было нации в мире, что, когда они будут хоть наполовину так образованны, как немцы, все средневековые предрассудки бесследно исчезнут у них.

Но Андрею помешал высказать всё это краснощёкий представитель конкурирующей расы, который в эту минуту подошёл к ним со словами:

– Спокойной ночи!

– А-а, Ганс! – сказал Давид. – Ты уже идешь домой?

– Да. Мама будет беспокоиться. Я должен спешить.

Давид вынул из жилетного кармана несколько зильбергрошей для мальчика и, потрепав его по розовой щеке, отпустил домой.

– А как же с границей? Нам придётся перебираться одним? – спросил Андрей.

– Граница? Мы уже перешли ее.

– Когда?

– Полчаса тому назад.

– Странно! Я никого не заметил, даже ни одного часового.

– Часовой, вероятно, зашёл за тот холмик или в какое-нибудь другое место, откуда ни он не мог бы нас видеть, ни мы его.

– Как это мило с его стороны, – сказал Андрей улыбаясь.

– Это обычный приём, – ответил Давид. – Никто не может быть в претензии на часового за то, что в известный момент от стоит в известном пункте своего района. А за пару грошей, если он только уверен, что его не выдадут, он всегда готов постоять подольше там, где его попросят.

– А если бы мы опоздали, и он заметил бы нас, выйдя из своей засады?

– Он бы повернулся и побежал назад к прежнему месту, нет и все… Но нам нельзя терять времени. Пройдём прямо в деревню, чтоб нас не заметили жандармы: мы ведь уже в царских владениях.

В доме Фомы Андрей с радостью увидел свой чемодан, доставленный уже аккуратным немцем. Они пришли на станцию как раз за пять минут перед тем, как, пыхтя и грохоча, на нее вкатил заграничный поезд. Это был курьерский поезд, что тоже было с руки: с пассажирами курьерского поезда обходятся всегда с большим почтением, чем с простыми смертными, ездящими в почтовых поездах.

Андрей выбрал купе, в котором был один только молодой человек, спавший в углу, укутавши пледом свою белокурую голову. Жандарм, ходивший туда-сюда по платформе, вежливо помог ему втащить чемодан. Андрей пожал еще раз руку Давиду, поезд тронулся, и Андрей почувствовал себя окончательно в России.

Глава V

Два друга

Быстро вперёд мчится черная змея с раскалёнными глазами, то извиваясь и распуская свой длинный, сияющий хвост, то влетая, как стрела, в тёмный туннель, пыхтя и завывая в своей борьбе с пространством. Но еще быстрее красноокой змеи несутся мысли путешественника, стремящегося навстречу своей судьбе.

После целого дня волнений Андрей очутился наедине с собою и задумался о предстоявшей ему роли в деле, ему хорошо знакомом много лет тому назад, но теперь для него совершенно новом. Утренняя встреча с русскими и несвязный, шумный спор оставили на нем след. Эти люди привезли с собой струю русского воздуха, и Андрей почуял в нем нечто новое, смутившее его. Он почувствовал, что к революционному движению примешалось какое-то побочное течение, несколько узкое и исключительное, но сильное и неудержимое. Станет ли он содействовать союзу этого движения с более умеренными, но зато и более многочисленными элементами общества? Или же придётся поплыть по новому течению, чтобы не лишиться возможности действовать немедленно и энергично? Это выяснится только на месте.

У него вдруг заныло сердце при мысли о Борисе. Уму и рассудительности этого человека он доверял больше всего и всегда с полной готовностью следовал его советам. При одной мысли, что никогда больше не придётся говорить с ним, быть может, никогда больше не свидеться, самая поездка в Петербург, казалось, утратила всю свою привлекательность для Андрея. «Что, если и Жоржа арестовали тем временем?» – промелькнуло у него в голове. Возможно и это. Андрею в ту минуту казалось, что несчастия никогда не приходят в одиночку. Он настолько встревожился, что решил послать телеграмму Жоржу, давая ему знать на условном языке о своём приезде. Так он и сделал на первой же большой станции – и почувствовал облегчение, как будто бы телеграмма могла предотвратить опасность. Он был теперь совершенно уверен, что Жорж выедет ему навстречу на вокзал, и охотно вступил в разговор со своим попутчиком – тем самым, которого он принял накануне ночью за молодого человека со светлыми вьющимися волосами.

К утру, когда путешественник проснулся и его можно было ближе разглядеть, оказалось, что это был старик лет шестидесяти, без всяких кудрей на совершенно лысой голове. Опасаясь сквозняков, он надел на ночь вязаный жёлтый колпак, который Андрей и принял впотьмах за волосы.

Скука длинного путешествия располагает к болтовне. Старик оказался словоохотливым. Он не мог просидеть двенадцать часов лицом к лицу с человеком, не расспросив его, женат ли он или холост, помещик ли, купец, или чиновник, или же занимается какой-нибудь из свободных профессий. Зато он с готовностью распространялся и о своих собственных делах. Они разговорились. Андрей выдал себя за коммерсанта. Его собеседник оказался столоначальником в Министерстве государственных имуществ и возвращался домой после зимы, проведённой за границей. От впечатлений, вынесенных из чужих стран, они перешли к разговору о родине, и старик показался Андрею одним из самых недовольных русскими порядками людей. Он не уважал властей, видел одни только глупости в действиях и мерах правительства, начиная с освобождения крестьян. Он не верил в прочность существующих учреждений и не считал ее желательной, потому что все было плохо и нуждалось в изменении. Государственная служба плохо оплачивается, помещики разорены, крестьяне голодают и входят в неоплатные долги; всё идёт прахом.

То обстоятельство, что человек, которому он высказывал свои чувства и взгляды, был для него совершенно чужим, имени которого он не спрашивал и которому не назвал себя, ничуть не ослабляло экспансивности[14] старого господина. Но за станцию до Петербурга их tete-a-tete[15] был прерван двумя другими пассажирами, вошедшими в вагон. Старик счёл более разумным не компрометировать себя в их присутствии и сделался молчаливым и даже несколько грустным. Когда поезд вошёл под стеклянную крышу вокзала, он принял суровый, официальный вид, как бы мысленно входя в канцелярию своего департамента.