Сергей Сорокин – Сталинград. Том 1 (страница 2)
— Ты, ты и ты за мной!
Человеку в ступоре нельзя говорить «помогите», ему надо дать задачу размером с один шаг, например, «возьми доску, подсунь под вагон, навались по счёту „три“. И он берёт, подсовывает, наваливается, и через минуту это снова человек, а не столб с глазами.
Помню, что вытаскивал из-под опрокинутой платформы мужика с раздавленной голенью и вязал ему жгут из брючного ремня. Рядом стояла девчонка в форме с санитарной сумкой, и я диктовал ей: «Время пиши. Прямо на лбу пиши чернильным карандашом четырнадцать десять». И она писала, не спрашивая, откуда я взял такое время. Я тогда и сам не знал, откуда его взял, часов-то у меня не было. Девчонка, к слову, оказалась толковее половины виденных мною санинструкторов: не ныла, не металась, только кусала белые губы, а на третьем раненом вдруг сказала: «А нас не учили записывать время наложения жгута». Причём не мне сказала, себе, и стала писать время всем подряд, уже не дожидаясь моей подсказки.
Помню теплушку, завалившуюся на бок, из которой глухо, как из-под воды, отчаянно стучали. Дверь заклинило юзом по земле, торец был проломлен и придавлен соседней платформой, внутри восемь человек и дым. Я рванул в сторону станции, добежал до инструменталки монтёров путей. Рядом стояли прислонённые к стене два чуть гнутых лома. Рабочих никого, но искать их — время терять, там люди задыхаются.
Схватив эту пару орудий путейцев, рванул обратно, видимо, адреналин придал сил, так как обратный путь, казалось, пролетел буквально за один миг.
Работа по разбору уже кипела. Бойцы разбирали торец кто чем мог, ломы дело заметно ускорили. Когда появилась щель, я заорал внутрь:
— Дышать в пол! В самый пол, там воздух!
Когда вытащили последнего, седого старшину с разбитой головой, он сел, посмотрел на горящий состав и сказал сипло:
— Имущество же там… Второй роты имущество…
И заплакал. Не от потери имущества, конечно, просто мужским слезам требовался повод поприличнее страха.
Помню, что горящий вагон с ящиками, помеченными трафаретом «82-мм», я велел оттащить от состава вручную. Мы, всего двадцать человек, всё же оттащили его на слегах, и он рванул уже в отдалении, никого не зацепив.
Помню, как давешний лейтенант с наганом (фуражку он где-то потерял, на лбу вспухала лиловая шишка) подошёл ко мне и спросил тихо, почти шёпотом, чтобы не слышали бойцы:
— Товарищ командир, а откуда вы знали, что по составу второй заход будет? Вы ж крикнули «от эшелона» раньше, чем они развернулись.
Я ответил честно:
— Опыт.
Он кивнул с уважением.
А опыту было восемьдесят лет, если считать от этого лета вперёд.
Помню вкус чужой крови на своих руках, когда вытирал лицо, помню, как посреди этой работы впервые посмотрел на свои руки.
Руки оказались не мои.
У меня, у того меня, который час назад лежал за пулемётом в разбитой школе, руки были сорокалетние, тяжёлые, со сбитыми костяшками, а эти мальчишеские, узкие, обгоревшие на солнце, с цыпками и чернильным пятном на среднем пальце правой. Живые, послушные, чужие.
Я стоял и смотрел на них, наверное, секунд десять, целую вечность по меркам сегодняшнего дня.
— Товарищ младший лейтенант! Товарищ младший лейтенант Дементьев!
Я обернулся на свою фамилию раньше, чем сообразил, что оборачиваться не должен, сработала автоматика. За восемнадцать лет службы тысячу раз окликали именно так, Дементьев, только звание называли другое.
Ко мне бежал давешний крикун, тот самый, деревенский, лет восемнадцати, с ушибленной скулой, без пилотки, выгоревший чуб торчком. Подлетел, вытянулся, руки по швам, глаза восторженные и мокрые разом.
— Товарищ младший лейтенант, а мы думали, всё, накрыло вас! Вы ж у самой водокачки лежали, где первая-то легла! Я кричал, а вы не встаёте! — он шмыгнул носом и добавил совсем по-детски. — А вы вон чего… Вы ж пол-эшелона по степи разогнали. Кабы не вы…
Он говорил что-то ещё, но я уже не слушал. Медленно, очень медленно опустил руку в нагрудный карман гимнастёрки, чужой гимнастёрки, липнущей к чужим лопаткам, и достал документы.
Серая книжечка. «Удостоверение личности начальствующего состава РККА». Внутри фотография худого большеглазого мальчишки с упрямым подбородком, печать, и каллиграфическим писарским почерком аккуратно выведено: «Дементьев Алексей Николаевич. Младший лейтенант».
Алексей Николаевич? Надо же, прямо как меня. Нет, точно как меня, до буквы.
Год рождения 1920-й.
Рядом с удостоверением лежали сложенная вчетверо справка из училища с отличными отметками по огневой и тактической, три рубля с мелочью, химический карандаш и фотокарточка. С фотокарточки смотрела женщина лет сорока пяти в тёмном платке с усталым худым лицом и моими… Вернее, его глазами. На обороте старательным почерком: «Лёшенька, береги себя. Мама».
Вот тут-то меня и повело. Не от бомбёжки, не от крови, не от чужих рук, от этого «Лёшенька».
Где-то жила женщина, которая родила это тело, вырастила, проводила на войну и молится за него, а в этом теле теперь я, сорокалетний чужой вояка, вселившийся в её сына, как кукушонок в гнездо. И сказать ей об этом нельзя ни в коем случае никогда. Никому нельзя сказать, вообще никому и никогда — вот что я понял раньше всех прочих истин этого дня. Первый же честный рассказ о том, кто я, закончится для младшего лейтенанта Дементьева либо палатой в психлечебнице, либо особым отделом, и ещё неизвестно, что хуже.
Я стоял посреди горелой степи в чужом теле с собственным именем в чужих документах, и разум мой, надо отдать ему должное, честно предложил мне два варианта. Либо я умер, и это такой персональный ад для кадрового офицера, либо жив, и это июль сорок второго года, станция в излучине Дона. Всё, что я знал про эту излучину, про это лето и город на реке в сотне километров восточнее, всё это ещё только должно случиться. И приказ, который прочтут перед строем в конце июля, и танковый клин, который в августе дойдёт до Волги за один день, и город, который запылает так, что ночью можно будет читать газету за двадцать вёрст.
И я, единственный человек на планете, который всё это знает, стою тут в звании младшего лейтенанта, и вся моя власть над историей — один взвод, которого ещё даже не видел.
Выбирать из двух вариантов не пришлось, потому что на западе, за горящей водокачкой, низко над степью снова встал гул. Плотный, ровный, многомоторный, куда серьёзнее первого.
Парнишка рядом задрал голову, лицо у него стало серым.
— Товарищ лейтенант, а это кто летит?
Я знал, кто, в том-то и дело, что знал.
— Это, брат, по нашу душу, — сказал чужим молодым голосом. Умереть сегодня мне, похоже, предстояло дважды.
Глава 2. Контуженный
— В воронку! За мной, в воронку! — я рванул парнишку за ремень так, что он клацнул зубами.
— Дык там же… Там воняет, товарищ лейтенант! — он упирался, дурак, тянул к вагонам. Ему казалось безопаснее за железом, под крышей.
— Снаряд в одну воронку дважды не падает! Прыгай, я сказал!
Мы кубарем свалились в свежую яму от полусотки, глубокую, ещё дымящуюся, с оплавленной землёй по краю за секунду до того, как над станцией легли первые бомбы новой волны. Теперь уже шли не пикировщики, а «Хейнкели». Они летели высоко, ровным строем, деловито и спокойно вываливая свой смертоносный груз по площади, и площадью этой была станция со всем, что на ней осталось живого.
Земля не тряслась, она ходила ходуном, как палуба. Меня подбрасывало и роняло, забивало рот горячим песком, в уши будто вбивали тупые гвозди. Парнишка вжался мне под бок, обхватил руками, и я его не отпихивал, так теплее держаться за землю вдвоём. Он что-то кричал, я не слышал, по губам разобрал одно: «Мамочки!»
— Дыши! — гаркнул я ему в самое ухо. — Ртом дыши, не то перепонки лопнут! Как я, смотри!
Он повернул чумазое лицо, я разинул рот, как рыба, выброшенная на сушу. Так мы и лежали, два дурака с разинутыми ртами, посреди конца света.
Заончилось всё также вдруг, как началось. «Хейнкели» честно отработали и неторопливо уплыли на запад, скрывшись в облаках,. наступила тишина, но не настоящая, а та ватная, звенящая, когда мир оглох. Я поднял голову над краем воронки.
Станция исчезла.
То есть здание вокзала ещё стояло, правда без крыши, с выбитыми окнами, но от путей, эшелона и водокачки не осталось и следа, на том месте дымилась перепаханная полоса земли, по которой ветер тащил клочья горящего тряпья. Где-то далеко, надрываясь, ржала лошадь.
— Живой? — спросил я парнишку.
Он ощупал себя обстоятельно, сверху донизу, будто проверял, всё ли на месте после драки.
— Живой, — сообщил он с искренним удивлением. — Товарищ лейтенант, а я живой!
— Поздравляю. Звать как?
— Селезнёв Иван. Ванька то есть, — он вдруг спохватился, вытянулся прямо в воронке, отчего чуть не сел обратно. — Рядовой Селезнёв, товарищ младший лейтенант! Второй взвод, третья рота!
Второй взвод, третья рота. Мой взвод. Значит, вот оно как? Эшелон вёз мою же часть, и этого конопатого я, выходит, гонял по плацу всего пару недель тому назад. Только я его не помнил, вообще тут никого не помнил, а это надо как-то расхлёбывать и побыстрее.
— Ну, Ванька, вылезай. Раз живой, работаем.
Мы выбрались наверх, и вот тут началось самое тяжёлое: разгребание последствий бомбёжки.
По изрытому полю потерянно бродили чёрные от копоти оглушённые люди. Кто не мог встать и полз, подвывая, кто звал своих. Никто не отзывался. В хвосте уцелело вагона четыре, оттуда таскали раненых, клали рядком на шинели. Тяжёлые лежали тихо, смотрели в небо.