18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика - 9 (страница 10)

18

— Потому что не по прямой, — говорит вместо Зорина техник-лейтенант Гуляев.

Гуляев — начальник ледового поста, пожилой, с обветренным до кирпичного цвета лицом, в ватнике поверх кителя. Он гидрограф, он тут третью зиму, и он единственный в этой комнате, кому по-настоящему всё равно, кто здесь в каком звании.

— Разрешите к схеме?

— Идите.

Зорин кладёт мел на планку и отступает, освобождая место. Гуляев подходит, достаёт из-за пазухи потрёпанную тетрадь в клеёнке и раскрывает её на нужной странице.

— Вот мои замеры за то утро. Лунки бью каждые двести метров по трассе и каждые пятьсот в стороне. По трассе в тот день было сорок два сантиметра и вода поверх льда пятнадцать. В стороне, вот тут, где сел самолёт, — тридцать четыре. А вот здесь, — он ведёт пальцем линию, которая проходит между самолётом и берегом, — здесь становая щель. Она была и в феврале, и в марте, только в феврале она держала, а теперь начала работать.

— Работать?

— Дышать, — говорит Гуляев. — Расходиться и сходиться. К вечеру она разошлась ещё сильнее; это подтверждают и группа Пантелеева, и Зорин.

Черных поднимается из угла, подходит и наклоняется к схеме.

— То есть трещина оказалась между машиной и берегом.

— Именно. И трасса, по которой можно тащить что-то тяжёлое, пересекает её вот тут, в одном месте. Там у нас настил из брёвен. Настил держит сани, лошадь и полуторку порожняком. Он не держит машину в несколько тонн.

— Сколько весит самолёт?

— Пустой около шести, — говорю я с места. — Плюс остатки горючего, плюс лёд на плоскостях. И это не мешок, который можно положить как удобно. Это машина с размахом в двадцать один метр, её нельзя тащить по трассе шириной в четыре.

Черных выпрямляется.

— Хорошо. Я услышал, что тяжело. Мне этого мало. Мне надо услышать, что было конкретно в ту минуту, когда приняли решение бросить.

— Зорин, — говорю я. — Отвечай.

Гуляев закрывает тетрадь и отходит к столу. Зорин подбирает мел с планки.

— В шестнадцать двадцать я был над ними и видел всё сверху. Рисую, как видел.

Он рисует: самолёт, рядом чёрточку — сани; правее кривую линию трещины; крестик — люди.

— Раненый — штурман Гриневич, сломанная нога и рёбра. Его к этому времени уже уложили на сани и привязали. Пантелеев уже укладывал его для отхода. Второе: трещина шла вот здесь. При первом обнаружении самолёта была тонкая линия; к шестнадцати двадцати я видел, что полоса открытой воды расширяется.

— Вы это точно видели с воздуха?

— Я видел чёрную полосу, которая стала шире, — говорит Зорин. — Утверждать сантиметры я не буду. Я доложил так: полоса расширяется.

— И что вы приказали?

— Я дал знак на отход, — говорит Зорин. — Три прохода вдоль трещины с покачиванием. По радио доложил своему пункту: надо вывозить людей. Прямой связи с санями не было. Я решил не задерживать их ради имущества; как именно выходить по льду, решал Пантелеев.

— А если бы не согласился?

— Тогда бы он остался, — говорит Зорин. — Я мог повторить знак и передать на землю, что вижу. Оставаться до пустых баков мне не разрешали, да и людей этим не вывезешь. Это всё, что я мог сделать.

Черных садится.

— А теперь давайте разберём то, о чём я обязан спросить, — говорит он. — Предположим, вы решили иначе. Предположим: людей с ранеными увозят, а машину оставляют до утра и с утра пробуют тащить. Что тогда?

— Тогда, — говорит Гуляев, — я должен вам дать проходимость. Я её не дам.

— Почему?

— Потому что я её меряю, а не желаю. — Гуляев листает свою тетрадь. — Чтобы тащить шесть тонн на широком волоке, мне нужен лёд не меньше шестидесяти сантиметров по всему пути, и мне нужен путь без работающей щели. На этом участке у меня этого нет. Я не могу подписать то, чего нет.

— Допустим, вы рискнули.

— Тогда я утоплю тягач, тракториста и четверых сопровождающих, — говорит Гуляев ровно. — А самолёт всё равно утоплю, потому что он пойдёт первым.

— И всё-таки, — Черных не отступает, и я вижу, что он не вредничает, он действительно должен принести наверх непробиваемый ответ. — Мне скажут: можно было хотя бы попробовать. Оставить у машины пару человек, чтобы она не ушла без присмотра, и поискать способ.

И вот тут наступает та самая минута, ради которой я и хотел говорить последним.

— Товарищ капитан, — говорю я, вставая. — Разрешите я вам это предложение переведу на человеческий язык.

— Переводите.

— Всякое «надо было попробовать» упирается в живого человека с фамилией. — Я подхожу к фанере. — Вот машина. Вот трещина. Оставить у машины — это значит: назовите фамилию того, кто останется здесь, на льду, за грядой, вдали от действующей трассы, когда группа уйдёт с ранеными.

Я ставлю мелом пустой кружок рядом с самолётом.

— Дальше. Он остаётся на сколько? На ночь? Тогда ему нужны палатка, печка, горячее и смена. Значит, к нему пойдут ещё люди — по той же трассе, через ту же щель, ночью. Это уже не один человек в кружке, это шесть.

— Шесть, — повторяет Черных.

— Дальше. Что он делает, когда щель расходится? Он не может ни удержать машину, ни оттащить её. Он может только смотреть, как она уходит, и уходить самому. Значит, всё, ради чего он там сидел, — это чтобы кто-то потом мог сказать, что мы попробовали.

Я кладу мел.

— Товарищ капитан, я вам честно скажу вот что. Если бы мы могли поставить на карту одного человека и вытащить самолёт — я бы, наверное, стал думать. Мы не могли. Мы могли поставить шестерых и не вытащить ничего.

Молчание держится секунд пять.

— Принято, — говорит Черных и наконец что-то записывает. — Вот это я наверх и повезу. Не «было тяжело», а «удержание машины требовало оставить на льду группу, которая не могла повлиять на исход».

— И ещё одно, — говорю я.

— Слушаю.

— Есть вторая сторона, и её в акте обычно нет. Машину эту искали не просто так. Экипаж искали машиной, которую штаб выделил после моего запроса. Я подписал сокращение ночного состава: четыре вместо шести. По разведанной площадке пошёл Барсуков; Зорина после трёх вылетов я на ночь не поставил.

Свиридов поднимает голову.

— Это ты сейчас на себя берёшь?

— Это я сейчас докладываю как есть, — говорю я. — Задачу по вражеской площадке выполнили меньшим составом. Пока Зорин вёл спасателей, я готовил ему замену. Если кто-то считает, что это неправильный размен, пусть скажет сейчас, а не через месяц.

Никто не говорит.

— Сядь, — говорит Свиридов. — Черных, вам ещё что-нибудь надо?

— Мне надо, чтобы Гуляев дал справку с замерами за то число, — говорит Черных. — С подписью. Это сильнее любых объяснений.

— Дам, — говорит Гуляев. — Только я её напишу от руки и без красивых слов.

— Красивых слов мне как раз не надо.

Черных уезжает в тот же день, а два приказа приходят через четыре.

Читают их утром, на построении, и читают подряд, что, в общем, правильно: они об одном и том же, только с разных концов.

Первый — короткий. Зорин назначается командиром звена. Не исполняющим обязанности, не временно, а командиром, с записью в личное дело.

Второй длиннее, и он мне дороже.

«…разрешить командиру эскадрильи выделять поисковые средства до получения решения вышестоящего штаба при наличии признаков: пропущенный контрольный доклад в установленную минуту; отсутствие приёма двумя постами; истечение расчётного времени полёта…»

Дальше идёт то, что я туда воткнул сам и что мы ещё до этого поиска обсуждали с ледовой службой: решение о проходимости льда и наземных путей остаётся за ледовой службой. То есть я могу поднять людей и машины, но я не могу отправить трактор туда, где Гуляев не подписал.

Это и есть граница.

Без неё мне через месяц объяснили бы, что раз уж я такой самостоятельный, то пусть я и решаю, где лёд держит. И я бы решил, и однажды решил бы неправильно, потому что я лётчик, а не гидрограф.