Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика - 5 (страница 15)
— Четыре с четвертью.
— Чего четыре с четвертью?
— Часа, Иванов. Часа.
Я сажусь.
Сажусь — и понимаю, что мир поплыл: не кружится, а именно поплыл, как бывает, когда встаёшь слишком быстро после долгого сна.
— Тихо, тихо, — говорит Лида. — Посиди.
Я сижу.
Постепенно землянка возвращается на место. Через вход падает косой свет — последний вечерний, бледный, в нём висит пыль.
— Тревога была?
— Не было.
— Борта?
— Все на месте.
— Из штаба...
— Иванов. — Она наклоняется и снимает крышку с котелка. — Ничего не было. Ешь.
Из котелка идёт пар.
Каша — та же самая перловка с тушёнкой, которую сегодня раздавали у котла, но горячая, и по тому, насколько она горячая, я понимаю, что Лида не просто её принесла, а где-то грела.
— Ты со смены?
— Со смены.
— Давно?
— Полчаса.
Я беру ложку.
Ложка тёплая. Это мелочь совершенно дурацкая, но я держу её в пальцах и отмечаю: тёплая. Значит, стояла в котелке или рядом. Значит, кто-то об этом подумал.
Первая ложка проходит, и происходит странное: я вдруг понимаю, что хочу есть.
Не «надо поесть». Не «организму требуется». А хочу — так, как хотят в двадцать лет, когда желудок делается главным органом и сам решает за тебя.
Я ем.
Лида не говорит ни слова.
Она сидит на ящике, положив руки на колени, и смотрит в сторону входа. У неё усталое лицо — не то усталое, которое от бессонницы, а то, которое от количества людей. Я это лицо знаю: так выглядит человек, через которого за сутки прошло сорок чужих болей, и он честно на каждую отреагировал.
— Не спрашиваешь, — говорю я с полным ртом.
— О чём?
— О Берлине.
Лида пожимает плечом.
— А что о нём спрашивать. Попали — я слышала. Все вернулись — я видела. Остальное мне зачем?
— Все спрашивают.
— Я не все.
Я ем дальше.
За входом кто-то проходит, разговаривая; голоса удаляются. Слышно, как далеко работает мотор — прогоняют, наверное, на девятом. Пыль в косом луче медленно оседает и снова поднимается, когда мимо входа проходят.
— Ковалёва.
— М?
— Спасибо.
— Не за что.
— За кашу.
— Иванов, — говорит она, — ты когда последний раз ел сидя?
Я держу ложку над котелком, перебираю последние часы.
— Вчера перед вылетом. С вами, со всеми. Сегодня у котла так и не сел — слушал, потом к Рябову пошёл.
— Вот. — Она встаёт, поправляет сумку на плече. — Поэтому.
И вот здесь я делаю то, что делаю всегда, и в первую секунду даже не замечаю, что делаю.
Там остаётся ещё на треть котелка. Я протягиваю его ей.
— Доешь. Ты со смены.
Лида смотрит на котелок.
Потом на меня.
И у неё делается такое лицо, что я моментально понимаю: сказал глупость.
— Иванов.
— Что?
— Поставь на место.
— Ты...
— Я поела. Час назад, у котла, сидя, из своей миски, при трёх свидетелях. — Она садится обратно на ящик, и садится так, что становится ясно: пока я не доем, она не уйдёт. — А это твоя порция. Мыкола отложил, потому что ты не пришёл. И греть я её ходила не для того, чтобы ты мне её вернул из вежливости.
— Я не из вежливости.
— Из вежливости. У тебя это на лбу написано: «сейчас отдам, буду хороший».
Я сижу с котелком в руках и ничего не могу возразить, потому что она права.
Это и правда рефлекс. Старый, как я сам. В той жизни я отдавал последнее жене, дочери, штурману, дежурному технику — кому угодно, — и мне это казалось естественным и правильным, и только один раз, много лет назад, Вера сказала мне почти теми же словами: «Паша, ты этим не заботишься. Ты этим отказываешься быть человеком, о котором заботятся».
Я тогда не понял.
Я и сейчас не то чтобы понял. Но я вижу перед собой человека, который отстоял смену, потом пошёл греть чужую кашу, потом сидел тут неизвестно сколько и ждал, — и который сейчас требует от меня одного: съесть.
— Ладно, — говорю я.
— Ладно?
— Ладно.