18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика - 1 (страница 15)

18

— Хорошо.

Больше от них сейчас ничего и не надо. Они узнали, что мы идём, с чем идём и кто у нас на хвосте. Что они с этим сделают и успеют ли — я не знаю и рассчитывать на это не буду. Рассчитывать я буду на педаль, на ремни и на троих в этой машине.

Мы идём домой.

Идём длинной прямой линией, и я эту линию держу так, как держат больное место: не трогая лишний раз.

Работать теперь надо иначе, чем я работал всю жизнь.

Всю жизнь я исправлял по факту: пошла машина не туда — довернул. Здесь так больше нельзя, потому что «довернул» у меня стоит теперь дорого и приходит с опозданием. Значит, всё начинаю загодя. Вижу, что через полминуты потребуется, и начинаю сейчас, малым, чтобы не пришлось потом большим.

Нога у меня отвечает с задержкой в полтакта.

Я нажимаю — и она сначала не идёт, а потом идёт, и бедро на это отзывается такой болью, будто по нему бьют изнутри. Когда становится совсем никак, я подхватываю колено рукой и переставляю ногу, как переставляют чужую вещь. Силы это не прибавляет. Это только даёт мне вернуть стопу туда, где она нужна.

Кресло под меня так и не подогнано, и в воздухе я его не подгоню.

До правой педали приходится тянуться чуть дальше, чем удобно, и от этого корпус едет вперёд, и его удерживает ремень, а ремень режет плечо. Я упираюсь лопатками в спинку и сажусь так, чтобы вес шёл через ремни, а не через ногу.

Тело подсовывает мне привычные движения.

Оно опять хочет всё делать полной рукой, полным ходом, как делало на своей машине. А этой столько не надо. Я про эту уже знаю: она берёт ногу живее, а на ручку отвечает с ленцой, и, если дать привычно, я перекручу и буду вылавливать обратно.

Обрезаю. Каждое движение обрезаю до той меры, которую эта машина показала мне над берегом.

— Пашка, — Литвинов. — Через минуту поправка влево, малая. Готовься.

— Готовлюсь.

Вот за это я ему сегодня в ноги поклонюсь, если смогу согнуться.

Он не даёт мне команду в тот момент, когда её надо выполнять. Он даёт её загодя, чтобы я успел подготовить ногу и войти в работу плавно. Он не спрашивал меня, что у меня с ногой. Он просто увидел, как я работаю, и подстроился.

Кто я такой, он до сих пор не знает и, по-моему, не верит ни одному моему слову. А работать он со мной стал так, будто мы двадцать лет в одной кабине.

— Давай, — говорит он.

Я даю. Малым. Машина уходит влево на волосок, я подхватываю и ставлю обратно на линию.

— Есть.

— Держи так.

— Идут! — Тимка. — Пашка, верхний свалился, он на нас идёт! Сзади справа, сверху!

Началось.

Всё во мне требует бросить машину в сторону. Резко, немедленно, инстинктом, которому миллион лет: уйди с того места, куда сейчас ударят.

Держу.

Потому что там, сзади, у меня двое живых; и у них есть работа, и работа эта возможна только тогда, когда самолёт под ними идёт понятно. Дёрну — оставлю их без сектора, а себя с ногой, которой на такое движение уже нет.

— Не крутим, — говорю я. — Идём, как идём. Тимка, веди его.

— Ближе! Ближе, Пашка!

— Командир! — Федя. — Мне ниже надо! Дай ниже чуть-чуть, самую малость!

Готовлю.

Заранее, как учил меня сейчас Литвинов: беру ногу, ставлю её, чувствую задержку, жду её и потом уже даю движение. Малое.

— Даю.

Машина проседает на ту малость, которая нужна Феде, и внизу у него открывается его сектор, и я держу в этом положении и считаю про себя.

Федя бьёт.

Отдача идёт по набору, приходит в пол, в кресло, в мои ладони через управление. Ремень дёргает плечо, и плечо отзывается болью до самого локтя. Кабину затягивает своей гарью, кислой и сухой.

Что там у Феди, попал он, или отвернул тот, мне сейчас смотреть не время. Моё дело — линия.

По обшивке приходит стук.

Тот же самый, сухой, злой, будто гравий по крыше. Машину коротко ведёт, и я ловлю её ограниченным движением, тем, на которое хватает ноги.

Слушаю.

Моторы отвечают. Оба. Управление отвечает. Ручка ходит, как и ходила, педаль — как позволяет мне моя нога, и никакого нового провала я не чувствую.

Что мне сейчас пробило и где — я не знаю. И придумывать не буду, потому что придуманная поломка отнимает голову вернее настоящей.

— Прошёл! — кричит Тимка. — Пашка, он вниз ушёл и вперёд!

Ушёл вперёд.

Внутри дёргается: довернуть за ним, посмотреть, что с ним стало. Я эту тягу глушу так же, как глушил над берегом. Он быстрее. За ним не угонишься, а Кагул лежит в другой стороне.

— Аркадий, идём?

— Идём. Через полторы минуты ещё поправка.

— Понял.

Я вытираю глаз рукавом.

Рукав уже стоит колом от старой крови, и толку от него мало. Полминуты я вижу справа чуть лучше, потом всё опять затягивает красным. Я перестаю за это бороться и смотрю левым.

Мир у меня сузился до одной стороны, до голоса Тимки и до карандаша Литвинова.

Странная штука. Я всю жизнь гордился тем, что вижу всё: и в кабине, и вокруг, и за спиной у экипажа. А сейчас я слепой наполовину, хромой на ногу, и меня несут вперёд трое парней, о которых я знаю только имена.

Я не вижу половины неба. А Тимкин голос ведёт меня сейчас точнее, чем вёл бы мой собственный взгляд.

— Второй заходит! — Тимка. — Пашка, второй, снизу справа!

— Веди его.

— Идёт ровно! Ближе!

— Федя?

— Жду, командир! Пусть подойдёт!

Федя ждёт. Колено у него своё, а терпение — общее.

— Дай мне сектор, командир! Вправо ниже, как в тот раз!

Нога.

Нога отвечает хуже, чем в тот раз. Я готовлю её, подхватываю рукой, ставлю, жду задержку, даю.

Даю меньше, чем он просит, потому что больше у меня нет.

— Держи так! — орёт Федя. — Хорош!

И работает.