Сергей Сорокин – Битва за москву 1941 - 10 (страница 5)
Юдин закрыл свой счёт в двадцать два ноль пять.
Он подошёл ко мне с книжкой, в которой было расписано всё.
— Вышло живых сорок семь, из них раненых девятнадцать, — сказал он. — Убитых внутри, по показаниям, одиннадцать, точное число дам, когда сапёр разрешит зайти и посчитать. Все посты закрыты, лишних и недостающих нет, командир — вот он, сорок седьмой. Список я переписал в двух экземплярах: один охране, один вам.
— Отдай охране сейчас, при них. И пусть старший охраны распишется на твоём.
— Уже, — сказал Юдин и показал: внизу страницы стояла корявая подпись.
Пленных увели в депо, в кирпичный отсек с одним выходом, и там их пересчитали ещё раз, уже по списку.
Франца увели не со всеми.
Я оставил его отдельно, под охраной, в мастерской при депо, и сказал Гуревичу записать, а Рябцеву — знать: этот человек нам ещё понадобится, потому что он единственный, кто может показать, чем в этой машине пользовались и куда лез командир. И тут же сказал вслух, при всех, чтобы не было потом разговоров:
— Он пленный. Никаких послаблений, никакой свободной ходьбы. Водить под конвоем, отвечать на вопросы у указанного места, ночевать под замком. Всё, что он показал, записывать отдельной бумагой.
— А что с ним потом? — спросил Гуревич.
— Потом его передадут, как всех, — сказал я. — А что он сегодня орал в дверь и махал ветошью, будет записано. Это не моё дело — решать, чего это стоит. Моё дело — чтобы это не потерялось.
Доступ к машине Рябцев разграничил сразу после сдачи командира, и закрыл по-настоящему.
Он прошёл вдоль состава с двумя своими и мелом расчертил борта: на дверях отсеков, которые он успел осмотреть, появился крест, на остальных — ничего.
— Куда крестом — можно входить, — объявил он железнодорожникам, собравшимся у пакгауза. — Куда не крестом — нельзя, и это не я вредный, это я не смотрел. Как посмотрю — поставлю.
— А орудие? — спросила Самойлова.
Она пришла со своей позиции — в пыли, с почерневшими руками, с расстёгнутым воротом, и первым делом посмотрела не на пленных и не на меня, а на башню второй площадки.
— Вход в орудийный отсек проверен, — сказал Рябцев. — До башни ещё не дошёл: ящики с боеприпасами не смотрены. Подождите.
Спор случился тут же и был неизбежен.
Жаров хотел лезть под первую площадку, где у него, по его словам, «всё и так видно, и там делов на полчаса». Свиридов требовал, чтобы сначала дали ему разобраться с паром и никого рядом не было, потому что «у меня вон где парит, а он полезет под раму». Самойлова хотела в башню — у неё был с собой оружейный мастер, который всю дорогу молчал и трогал вещи руками раньше, чем смотрел на них.
Они заговорили все разом, стоя между рельсами, и это был не скандал, а хуже: это были три правых человека.
— Стоп, — сказал я. — По очереди. Пётр Лукич, первое условие. Не «что вы хотите», а после чего можно пускать следующего.
Свиридов подумал.
— После того как я сброшу давление до безопасного и найду, где парит. Пока паром пахнет, под раму никто не лезет. Это час.
— Жаров.
— Мне бы, пока он с паром возится, тележку той платформы посмотреть, — сказал Жаров. — Это в хвосте, это от его пара за двести метров. Я туда не мешаю никому.
— Рябцев, хвост смотрен?
— Хвостовая площадка — смотрена, с крестом. Платформа с тележкой — нет.
— Тогда, Жаров, ты ждёшь, пока Рябцев дойдёт до неё, и это не обсуждается.
— Да там же…
— Там же, — сказал я, — неделю назад один такой всё посмотрел глазами и полез, и его вытащили без ноги. Ты мне нужен с ногами. Готовь инструмент снаружи, разложи, что понадобится, чтоб потом не бегать.
Он поворчал и пошёл раскладывать.
— Вера Игнатьевна.
— Я жду, — сказала Самойлова спокойно. — Мне в башню, и мне достаточно одного фонаря и одного человека. Я хочу знать одно: имеет смысл возиться с этим орудием или нет. Если затвор битый и снарядов к нему пять штук, то нечего и огород городить. Скажу тебе через двадцать минут после того, как меня туда пустят.
— Рябцев пустит тебя первой, как только закончит с котельным.
— Вот и славно.
Так у нас и выстроилась очередь, и она была короткая и неприятная для всех: сначала сапёр, потом машинист с паром, потом орудие, потом ходовая часть. И инструмент лежал снаружи, разложенный на брезенте, и люди стояли у брезента и ждали.
Ждать было холодно — летняя ночь к этому часу взяла своё, — и вот тогда случилась вещь, которой я не планировал и которая, наверное, была важнее всей моей очерёдности.
Бойцы Юдина, сменившиеся с постов, сели у проверенного борта бронепаровоза, подальше от утечки пара, привалившись спиной к броне.
Она была тёплая.
Она была тёплая, как печка, — за ней дышала топка; сталь нагрелась за время хода и теперь отдавала тепло, и в неё можно было упереться лопатками и вытянуть ноги.
Сначала сел один, потом двое, потом там сидело человек восемь, и они передавали друг другу флягу с водой, и никто не говорил громко.
— Гляди, — сказал Дуров, задрав голову. — Вот отсюда он по нам и садил.
Он показывал на амбразуру соседней площадки. Изнутри, из открытой двери, было видно железное нутро: клёпаные листы, скамьи, стеллажи, лампа на проволоке, чей-то оставленный котелок на полке.
— Толстая, — сказал кто-то и постучал по броне костяшками. — Чуешь? Тут тебе не изба.
— В избе печка лучше.
— В избе тебя и убить легче.
Я стоял в стороне и смотрел на них, и вот тут меня накрыло.
Мы полтора года воевали против железа, у которого всегда была крыша, всегда были стены и всегда — тепло. Мы лежали в воде под Ржевом, в снегу под Москвой, в мокром жнивье у Взгорья, а оно приходило, било и уезжало ночевать.
А сейчас восемь моих сидели спиной к этому железу и грелись.
Никакого отдыха у нас ещё не было. Никто не ел, посты стояли, пленных считали, и до рассвета надо было решить три задачи, ни одна из которых не решалась. Но эти восемь человек уже сидели внутри победы, и я не стал их поднимать.
Потом я достал из кармана гимнастёрки то, что там лежало под бумагами, — копию, которую сделал Абрам Львович Штейн в мой майский отпуск прошлого года. Уголок уже обломался, но двенадцатилетний Федя Гнутов по-прежнему стоял крайним слева у поленницы, серьёзный, с заплатой на штанине. Котелка у меня давно не было, я отдал его матери и рассказал ей всё, что мог рассказать. Осталась эта карточка.
Я посмотрел на неё при свете фонаря секунд десять и убрал обратно. Не потому, что решил что-то. Просто в такие минуты я всегда про него вспоминаю, и мне почему-то кажется, что он бы влез в эту броневую коробку первым и потом всем рассказывал.
Александре Тимофеевне я должен был письмо с четверга. Я подумал, что напишу завтра, и что надо будет написать не про бронепоезд, а про то, как мой обходчик Кузьмин стучал молотком по стыкам в двадцати шагах от немца, потому что у него такая работа.
В двадцать два двадцать Рябцев вылез из котельного отделения и позвал меня.
— Товарищ старший лейтенант. Подойдите.
Он стоял у прохода в тендер, там, где стены были обшиты железом, а справа, под самой крышей, висел небольшой ящик — навесной шкаф с откидной дверцей, каких на паровозах бывает по нескольку: под инструмент, под флажки, под бумаги.
— Я его смотрю в очередь, — сказал он. — Он в моём списке был последним, потому что он пустяковый. Я его открыл и вот.
Он посветил внутрь.
Внутри лежали свёрнутые в трубку бумаги, жестянка с карандашами, две сигнальные ракеты в гнёздах и сложенная вчетверо карта.
Проверив ящик и бумагу, Рябцев вытащил карту за край, положил на откинутую дверцу и осторожно расправил сгибы. Я придержал угол, пока он светил сверху.
Карта была немецкая, участок наш — с рекой, с насыпью, с нашей станцией в углу. Поверх печати шли пометы цветными карандашами: синим обведены разъезды, чёрным зачёркнут наш узел, а на мосту через реку, в двадцати двух километрах западнее, стоял жирный красный крест.
Рядом с крестом, сбоку, аккуратной немецкой рукой была выведена строчка цифр, и в ней читалось время.
04:10.
— Помет не стирать, — сказал я. — Берём целиком. Со всем, что вокруг написано. Гуревича сюда.
Рябцев посветил ещё раз и, не поворачивая головы, спросил то, о чём я думал сам: