Сергей Снегов – В середине века (страница 6)
Я спросил холеного соседа:
– Скажите, пожалуйста, где я нахожусь?
Он посмотрел на меня как на умалишенного.
– Вы что – прямо с Луны свалились?
Я постарался говорить вежливо:
– Нет, не с Луны, а из Ленинграда. С вокзала привезли сюда.
Он переменил тон.
– Тогда ставлю вас в известность, что вы, во-первых, в Москве, во-вторых, на Лубянке, то есть в самой элитарной тюрьме Советского Союза, а в-третьих, в собачнике. Наверное, большие дела за вами числятся, если не доверили следствие Ленинграду, а привезли сюда.
О Лубянской тюрьме я был наслышан, но что такое собачник – не понял. И больших преступных дел за собой не знал – только идеологические прегрешения. Специального вывоза из Ленинграда в Москву они, по-моему, не заслуживали. Сосед с сомнением качал головой.
– Странно, странно… Жестокими здесь бывают, даже зверствуют. Все же Лубянка, это понимать надо. Но чтобы глупостями заниматься? На них не похоже, нет. Впрочем, вызовут – объяснят, зачем вы в Москве понадобились. А собачник – место, где селят недавно арестованных, пока не подберут им настоящие тюремные камеры.
– Похоже, скорей, на нормальное жилье, а не на камеру, – сказал я.
Он зевнул.
– А что вы хотите? Ведь сама Лубянская тюрьма – бывшая гостиница. Дух дореволюционный вытравили, но стены и полы не переделать.
Он замолчал и отвернулся от меня. Я разлегся на нарах. Ко мне подошел старичок – узбек или таджик – и присел рядом.
– Слушай, тебя обыскивали? – Он для осторожности понизил голос. Он хорошо говорил по-русски. – И нашли?
– Ничего не нашли, – ответил я. – Что у меня можно найти?
– И у меня не нашли, – объявил он с тихой радостью. – Между пальцами искали, а я его прилепил к подошве. Вот посмотри – опий. Из Самарканда вез.
Он показал мне грязноватую лепешку. Я подержал ее и понюхал. От лепешки шел нехороший запах – то ли ее собственный, то ли ноги, к которой она была прикреплена. Я спросил:
– Зачем вам опий?
– Не могу, – сказал он печально. – Умру без него. На неделю хватит, а потом – конец!
– Что же вы сделаете, когда кончится ваш опий?
– Что сделаю, что сделаю… Ничего не сделаю. Скажу хозяину – пиши на меня что хочешь, только отпусти Из тюрьмы.
– А если из тюрьмы выпустят в лагерь?
– В лагере хорошо. Уже был, знаю. Из Самарканда пришлют посылку. Опять буду жить.
Он отошел, я задремал. В камере было жарко и душно. Меня бил малярийный приступ. В голове путались тюремная комната и широкий сияющий мир. Я шел по площади, которую окантовали три разноликих храма – высокая готика, противоестественно слитая с гармоничной античностью, стремящиеся к небу башни и томно раскинувшиеся строенья с колоннами, словно выросшими из земли. Никогда в реальной жизни я не видел такого прекрасного архитектурного сумбура, это было сновидение, но из тех, что повторяются, – много лет оно потом возникало во мне, почти не меняясь.
Меня осторожно потряс за плечо холеный сосед.
– Вы не спите? – сказал он, убедившись, что я проснулся. – Хочется поговорить. Знаете, иные мысли – хуже пули, так пронзают. Мне от вышки не уйти, только я их обману, умру раньше, чем поведут на расстрел. У меня рак желудка, и очень запущенный.
– На больного раком вы не похожи, – заметил я.
– Что – не худой, не изможденный, да? Так ведь болезнь идет по-разному, а в литературе все пишут одной краской. Вот Горького взять – классик, да? И знающий литератор, правда? А как соврал о Егоре Булычове! Когда рак желудка, человек в приступе только об одном думает – найти бы позу, чтоб меньше болело, замереть, застыть в ней. А у него Егор в приступе орет, топает ногами, всячески бушует – преодолевает, мол, ощущение боли. Вздор же! Нет, мне долго не протянуть.
– А почему вы решили, что вам грозит вышка?
– А чего ждать другого? Я – главный инженер строящейся автострады Москва – Минск, первой в стране. У такого человека все на виду, всякое лычко шьется в строку. Мои старые друзья – где они? С Промпартией поступили еще мягко, сейчас расчеты куда жестче. Впрочем, пошлем к черту нашу арестантскую судьбу. Поговорим о чем-нибудь поинтересней. Вы музыку любите? Я так и думал. А Шостакович вам по душе? Статейку эту – «Сумбур в музыке» – читали? Очень, очень хлестко! Чувствуется властительная рука. Выпороли молодца перед всей честной публикой, не пожалели ни юных лет, ни дарования. А я вам скажу вот что. Если и будет в советской музыке потом что-нибудь великое, то его создаст публично высеченный Шостакович. Только бы он снес порку, а это под вопросом. Помните, как в «Городе Глупове» один генерал, посетив какую-то древнюю старушенцию, философски изрек: «По-моему, и десяти розог она не выдержит!» И ведь прав генерал со своей глубокой гносеологией – не вынесла бы та старушка десяти розог, не вынесла! Дай Бог, чтобы Шостакович вынес. У вас закрываются глаза. Ладно, спите, спите, больше мешать не буду.
Я снова заснул и проспал всю ночь. Ночью главного инженера автострады Москва – Минск увели. Утром на его место поселили разбитного красивого парня лет тридцати, с пронзительными глазами. Я спросил у носатого: не требовали меня, пока я спал, на допрос? Глупый вопрос вызвал смех всей камеры. Носатый разъяснил:
– Думаешь, увидели, что задремал, и пожалели будить? Вызовут еще, вызовут – и здорового разбудят, и больного потащат, тут не церемонятся. Жди своего часа.
Он говорил с сильным иностранным акцентом. Я вскоре узнал, что он болгарин, работник Коминтерна. Не то не поладил с самим Димитровым, не то высказался наперекор линии. Потащили для выяснения на Лубянку, а выяснят, что за душой камня не держит, – вернут в прежнее коминтерновское кресло. Так объяснил мне он сам, глубоко уверенный, что попал в собачник – тюремный распределитель – по мелкому недоразумению, оттого и держат вторую неделю без вызова. На третий день его увели из собачника. Только вряд ли он вернулся в покинутое коминтерновское кресло.
Я ждал вызова, засыпал, снова в тревоге просыпался – не идут ли за мной. В камере становилось все жарче. Меня заливал пот, рубашка стала влажной, противно прилипала к телу. В обед пришли за старичком-узбеком.
Он помахал мне рукой и подмигнул – вот видишь, уже выпускают, а я еще не весь свой опий израсходовал. Я улыбнулся ему и тоже махнул рукой. К вечеру духота стала такой тяжкой, что слюна во рту пропала, язык шевелился с трудом. Ко мне подсел разбитной парень и весело хлопнул по плечу.
– Сосед, дыши носом, не разевай так рта. Всю воду выдохнешь, слова не сможешь сказать. Тебя следователь не вызывал?
– У меня малярия, – с усилием выговорил я. – Второй день сижу здесь. Никто не вызывает.
– Вызовут. За что посадили?
– Понятия не имею.
– Значит, скажут. И не скажут – оглоушат. Подберут что пострашнее – и разом по голове, чтобы мигом сбить с копыт. Такова работа.
– И вас оглоушивали и сбивали с копыт?
– Меня зачем? – сказал он чуть ли не с гордостью. – Я сразу признался. Я ведь кто? Натуральный шпион, таких ценят.
– Шпион? До сих пор я встречал шпионов только в книгах.
– Шпион! Уже давно стараюсь. Надоело по четвертушке хлеба в часовых очередях ждать… А кругом – тайн навалом, только навостри уши, пошире разверни глаза, принюхайся к дыму из труб. Я с Урала, там в пятилетку такого понастроили! Два дела хороших провернул. На одном военном заводе важную продукцию давали, все знали – какую. А сколько давали? На одной цифирке «сколько» можно богачом стать. Знаешь, что я открыл? Не сколько, а что! Совсем новая продукция шла с завода, только прикрывали старой, тоже важной, ничего не скажу, но – никакого сравнения. И второе дело не хуже. А на третьем засыпался. Сегодня ночью в пять за мной придут. Боюсь, хана!
– Приговорили к расстрелу?
– Если бы приговорили, сидел бы в камере смертников, а не в собачнике. Шпионов не расходуют понапрасну. Мне следователь сказал: «Ты теперь у нас обменный фонд, будем отдавать за своего, что попался у них». Нет, дело похуже, чем приговор. Приговор всегда могут пересмотреть, а всадят пулю в сердце – какой пересмотр?
– Чего же вы боитесь?
– Утром поведут в аэропорт брать летчика, я с ним добытое передавал. И фамилии его не знаю, только рожами знакомы. Надо к нему подойти и задержать, пока схватят. А он отчаянный и всегда при пистоне. Не раз грозился: «Если надумаешь выдать, мне умереть завтра, тебе – конец сегодня!» Ворошиловский стрелок лучше самого маршала. Вот почему посадили в собачник – чтобы ожидал выхода уже одетым. В общем, если не вернусь, нет меня.
– Будем надеяться, что вернетесь.
Он повалился одетым на нары и тут же захрапел. Я метался на одеяле, не засыпая. Ночь тянулась в бреду и поту. На рассвете в камере появились трое и тихо подергали соседа. Он вскочил и молча пошел за ними. Больше я его не видел. Не знаю, правду ли он говорил об аресте летчика, или то было болезненное воображение. Для хорошего шпиона он все же казался не вполне нормальным.
Вызвали меня на допрос на третий или четвертый день пребывания в собачнике. Вели из помещения в помещение, с этажа на этаж, один коридор сменялся другим, пока конвоир не открыл дверь в нужную комнату. В комнате было окно и три двери – одна, в которую я вошел из коридора, и две другие в боковых стенах. В окне виднелась Никольская башня Кремля. Спиной к окну за большим столом сидел высокий крепкий мужчина в военной форме. В петлицах гимнастерки светились два ромба. Мои военные знания были скудны, но что двумя ромбами отмечаются генералы, я уже знал. Меня долго потом удивляло, зачем на такое служебное ничтожество, каким был я, напустили следователя в генеральском чине. А сам важный двухромбовик выглядел вполне интеллигентно, только резко скошенный подбородок не сочетался с широким лицом и небольшими проницательными глазами.