18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Снегов – В середине века (страница 19)

18

Все эти мысли и образы закономерно приводили еще к одному воспоминанию, оно оттесняло в сторону остальное, нераздельно проступало сквозь мысли и формулы. Мартынова принимают в знаменитом зале знаменитого здания, все здесь знаменито: колонны, картины, гости и хозяева. Каждый шаг и взгляд, каждая встреча и слово становятся материалом для будущих мемуаров, приглашенные сюда держатся важно, значительно: творят историческое событие. А потом, впереди других, выходит Он, все поворачиваются к Нему, гремят аплодисменты, горят глаза – Он, Он, единственный, любимый, величайший из великих!

За что его любят? Почему называют великим? Как обрядили в единственные? Все правильно, все закономерно. Его любят, ибо он творит счастье народа, думает лишь о нем, работает лишь для него – для меня, моего соседа, для нас всех! Как же Его не любить? И Он велик, ибо могуществен и благороден, принципиален и высок! И, конечно, единствен, не было еще в истории такого народного вождя, такого близкого нам всем. Так мне казалось тогда, сегодня я уже не знаю, так ли это. Я буду думать, буду разбираться, черкать мысли, как формулы, отбрасывать одни, находить другие – анализировать историю, как математическое вычисление. Может, в ее ход вкралась ошибка, в вычислениях ошибки – зауряднейшие явления, а жизнь народа куда сложнее и путанее самого длинного расчета!

Он разговаривает со многими, с тобой даже больше, чем с другими: твое бюро выпустило новую машину, тогда это была хорошая конструкция – как она устарела за эти несколько лет! «Творите для народа», – говорит Он. Ты жадно слушаешь, запоминаешь каждое слово как молитву, ты будешь потом молиться этими словами – вот как ты слушаешь Его, и все так Его слушают. «Творите и дерзайте, ни у кого еще не было таких возможностей для творчества, народ отказывается порой от необходимого для себя, было бы у вас все нужное – оправдайте же доверие народа!» И Он пожимает тебе руку, поздравляет и благодарит, а через полгода внезапно приказывает посадить сюда, отрывает от работы, такой необходимой в нынешний грозный час, – разве не сказал тебе следователь, что взят ты по Его прямому предписанию? Он не отвечает на твои заявления и просьбы, Ему не нужна твоя работа. Он требует от тебя лишь поклепа на самого себя – дикого, бессмысленного, противоестественного вранья. Почему? Нет, снова и снова я буду кричать – кому это нужно? Меня точит страшная мысль, я не могу от нее отделаться, я боюсь, что тайная мысль станет открытым словом, должно же это наконец произойти! Может, кто-то скажет Ему за меня: Ты говорил о доверии народа, в Тебя бесконечно верили – оправдал ли Ты сам доверие? Достоин ли Ты моей веры в Тебя? Ты, глухой к моему крику, враждебный разуму, ненавистник собственной пользы! Или Ты, оболгавший меня, поверил в свою ложь?

– Нет, дело не в шпионаже, – шептал себе Мартынов, содрогаясь от понимания. – Глупость это – шпионаж! И сам Он еще яснее тебя понимает: глупость!

Нет, полно – глупость ли? Может, правильнее – изуверство? Да, конечно, тебя арестовали не за шпионаж, в липу эту никто не верил и не поверит. Но в чем же, в чем же тогда причина? Вот она, эта причина – ты был другом тех, кого сейчас объявили врагами народа, другом личных его врагов… Тухачевский, Блюхер, Уншлихт, Егоров, другие, еще позначительнее этих, – разве ты не гордился дружбой с ними, разве они не гордились дружбой с тобой? И разве ты поверил, мог поверить в их преступленья? Нет, ты не верил, и Он знал, что ты не веришь – Он это, конечно, знал!

Тебе мало одной причины – получай другую: ты привык мыслить и разбираться во всем самостоятельно, сегодня нужны не мыслители, а исполнители, одна голова работает – и хватит, не нужно других голов, так постановила эта единственная голова… Как ты держал себя: за границей – с иностранцами, у нас – со своими? Тайн не раскрывал, секретов не продавал – вздор это, – но что думал, то и говорил, не талдычил молитвенно заученные формулировки, слова подсказывала душа, а не предписание… Вот оно, второе твое преступление, – независимость… А поскольку за ум и самостоятельность, за дружбу с ныне проклятыми преступниками, за тайное неверие в их преступность – за все это наказывать невозможно, вот и придумали пошлейшее дело о шпионаже, тут зарыта собака!

Боже мой, Боже мой, в шпионаже я оправдаюсь, чепуху эту легко опрокинуть. Но как оправдаться в том, что дружил с преданными проклятию, уничтоженными… Ведь это было! И что гордился дружбой с ними – да и сейчас, тайно мыслью, скрытно от всех, горжусь – разве можно в этом оправдаться? И что умен и талантлив, что ищу причин, а не тупо ору осанну по приказанию – не может, не может этому быть оправданий! Высмеивай придуманную про тебя натпинкертновщину, яростно отрицай ее, докажи неопровержимо, что пошлость она и несусветный вздор – им все равно, они придумают что-нибудь иное, еще нелепей, лишь бы запрятать тебя в тюремном мешке лет так на десяток. Ты должен понять, ты должен наконец понять – нет тебе выхода, нет оправданий!

– Нет мне оправданий! – шептал Мартынов. – Нет мне выхода!

У него пересыхало горло, пылала голова. Нестерпимые мысли жгли, иссушая, от них не было защиты. Он поднимался и осматривался, он боялся, что подглядят, поймут, о чем он думает. Камера храпела и стонала во сне, отравляла зловонием воздух – никто не подкрадывался, не прислушивался к молчаливым его воплям. Он снова ложился на нары, снова на стене появлялось то же лицо, икона века – усатое, черствое лицо человека, провозглашенного самым человечным из людей.

– Эх, ты! – горько шептал Мартынов. – Эх, ты!

Петрикова вызвали на первый допрос. Он пропадал часа три и вернулся пришибленный. Ему предъявили обвинение во вредительстве и пригрозили избить как сидорову козу, если не сознается. Следователь топал ногами, грозил кулаком чуть поменьше футбольного мяча. «Будем с тобой чикаться! – орал. – Взболтаем внутренности, враз расколешься, гад, как подкапывался под советскую власть!». Петриков попросил день отдыха – подумать. Думать ему разрешили.

– Думай не думай, будет по-ихнему, – заметил Тверсков-Камень. – Эти своего добьются всегда.

– Что же мне делать? – пожаловался Петриков Сахновскому. – Ума не приложу – как теперь быть?

Сахновский для каждого случая имел точный план действий. Он не любил раздумывать над пустяками. Его темное лицо перекосилось в язвительной ухмылке, глаза прищурились.

– А зачем вам ум на допросы? По-моему, просто: вредили – пишите «вредил», нет – «нет».

– Да – «нет»! – сказал Петриков. – Они же лупить будут.

– Это у них не заржавеет, – согласился Сахновский. – Если увидят, что лупка действует, непременно пойдут лупить. И кулаков не пожалеют.

– А признаться – так в чем? – размышлял вслух Петриков. – Черт его знает, как вредят, даже не представляю. Об одном до сих пор приходилось – как лучше… А тут надо как хуже… Так ведь?

Сахновский ухмылялся еще злее.

– Правильно, чем хуже, тем лучше. Да неужто ничего плохого в вашей работе не было? Вроде так не бывает.

– Ну, как же, чтоб без плохого! Но тут же не слабая, скажем, работа, а что-то особое требуется – из ряда вон… – Петриков подумал. – Разве вот это – пожар у нас был на складе. Сторож заснул на мешке с паклей, а папиросу не потушил, три года ему навернули тогда, а мне – указали с занесением… Может, взять это дело полняком на себя?

– Пожар, по их толкованию, это диверсия, а не вредительство. Хитрая она штучка – кодекс… В любую сторону поворачивают… А велик ущерб?

– Пустяки – десяток порожних ящиков да три мешка с паклей. Мой заместитель Иванькин, он тогда дежурил по заводу, их голыми руками выбрасывал, огонь затаптывал.

– Молодец парень!

– Орел! Из моих выдвиженцев. Молодой, растущий товарищ, на вид тихоня, а характерец – кремень. Не пьет, вечерами над книжками – далеко пойдет! Горжусь, что открыл такого.

– Очевидно, пожар и придется взвалить на себя, – решил Сахновский. – Лучше бы, конечно, снести лупцовку, до смерти не убьют, да куда вам – жила не та!

– Здоровье у меня неважное, – подтвердил Петриков. – Врачи недавно осматривали, говорят, сердце приближается к треугольной форме.

С нового допроса Петриков вернулся с бумагой и карандашом. Сахновский направился к нему, перепрыгивая через лежащих на полу.

– Попал как кур в ощип, – мрачно сказал Петриков. – Сперва следователь похвалил, что признаюсь, а потом потребовал: по чьему заданию, кто помогал? Выдавай всю организацию, говорит. А где я возьму организацию?

– Организация ему нужна, чтоб припаять пункт одиннадцатый в статье пятьдесят восьмой. За каждую раскрытую вражескую организацию следователь получает пятьсот рублей премии. Они не дураки – такие деньги упускать!

Петриков чуть не плакал.

– Да я бы своих подарил пять тысяч, а не пятьсот, только бы отстали. И бумагу дал: «Чтоб к завтрему была организация!» Посоветуйте что-нибудь.

– А что советовать? – Сахновский хищно улыбнулся. – Что совесть посоветует, то и делайте.

Петриков часа три лежал на нарах, ворочаясь и вздыхая, потом уже, после ужина, схватил за бумагу и стал торопливо писать.

Сахновский пошел на парашу, на обратном пути завернул к Петрикову и толкнул его, садясь.

– Уберите ноги, директор. Так что же – организацию надыбали?