18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Шаргунов – Попович (страница 8)

18

Но через какое-то время случился срыв, прежний, самый настоящий, и Лука на исповеди с натугой повторил мультяшную фразочку.

– Как? – лицо отца отразило обиду и изумление. – Ты же обещал!

Лука понял, что третий раз каяться в том же станет кошмаром. А в четвёртый? Иногда он исповедался другому священнику, служившему в их храме. Но, представив себя говорящим про такое с чужим дядей, который всегда ему умиляется, он понял: нет, ни за что…

Он не желал позориться и одновременно не знал, как остановить и победить стихию плоти.

Лука вычитал в интернете, что греческим словом «малакия» (ласковый, нежный, слабый) в русской церкви извечно нарекают самоосквернение. С отвращением представляя гладкую и влажную рыбью молоку, он отыскал особую «молитву для малакийца». Он начал читать её и креститься, пока не дошёл до следующих слов: «Если не устою я перед этой блудолюбивой мерзостью, так лучше убей меня волею своей». От таких слов повеяло исступлённым членовредительством, притягиванием испепеляющей молнии… Такие страшные слова смертника мог сочинить современный ревнитель благочестия, а мог и кто-нибудь из древних. Лука испугался перекреститься и поскорее закрыл страницу, чтобы к этой молитве больше не возвращаться.

Он навестил православный форум «Скажи нет рукоблудию!», но ничего из того, что предлагали там для усмирения похоти, не вдохновило – наматывать на руки чётки, мыться в плавках, избегать одиночества, бить поклоны при всяком непотребном помысле, даже есть пищу, снижающую либидо. Смертью тоже пугали: библейский Онан изливал семя на землю, а это равно убиению нерождённых младенцев, за что Господь его умертвил.

Грех, завладевший Лукой, был настолько тягостным, что он и помыслить не мог о чём-то большем, о том, что дразнило и звало скулами, и улыбкой, и тесными грудками под блестящим джемпером полюбившейся девочки из класса.

Каждая литургия была испытанием.

– Аще ли что скрыеши от мене, сугуб грех имаши, – с нажимом произносил отец священное заклятье. – Внемли убо: понеже бо пришел еси во врачебницу, да не неисцелен отыдеши.

Но заново признаваться отцу-лекарю казалось невмоготу, даже когда он спрашивал: «Больше ничего? Точно?» – подбадривая участливой полуулыбкой… Лука тоже улыбался вполгубы и быстро пожимал плечами.

Поцеловав крест и Евангелие, он отходил, горько понимая, что не исцелён и вдвойне отягощён.

А уж совсем худо было, когда отец грозно возглашал над золотой чашей:

– Не бо врагом Твоим тайну повем, ни лобзания Ти дам яко Иуда, но яко разбойник исповедаю… – и бросал порывистый птичий взгляд, пронзая насквозь. – Да не в суд или во осуждение будет мне причащение святых Твоих Тайн, Господи…

«Господи!» – по-старушечьи отзывалось в груди у Луки жалобное эхо.

Принимая с лжицы вино и хлеб, он приходил в отчаяние. Глотая чуть обжигающую сладость, он познавал себя тем разбойником, который высоко в раскалённом небе умирает на кресте слева от Спасителя, нераскаянный.

Он, хоть и обманывал отца на исповеди, был дотошен в других грехах, сохраняя благоговение и набожность в мелочах. Он знал, что причащается опаляющим огнём преисподней, но всё равно читал целиком довольно длинное «Последование ко Святому Причащению» и огорчался, сбившись в произнесении сорок раз «Господи, помилуй!» (сложно одновременно считать и молиться, приходилось начинать заново). Он переживал и каялся, если в постный день, забывшись, съедал скоромное (например, конфету, в которой есть молоко) или не перекрестился, пересекая горнее место в алтаре.

Лука утешался тем, что однажды образумится, найдёт на себя управу, и всё расскажет, выпалит одинокому милосердному старичку-схимнику где-нибудь в отдалённом заснеженном скиту, и умчит на санях, подняв ледяные вихри…

5

Однажды, ему тогда было пятнадцать, он проснулся ночью. В отрезке окна, не прикрытом шторой, блестяще чернел агат предрассветного зимнего часа, самого злого на земле; напротив, свернувшись калачиком, сопел брат. Чувствуя себя бестелесным от зябкости и мрака, Лука тихим призраком проскользнул в туалет, а когда вышел, услышал, как у папы в комнате трезвонит домашний телефон. Отец Андрей на ночь вырубал мобильник, но не выдёргивал старый аппарат из розетки.

Лука замер: папа заворочался, звякнул очками о чашку, шаря по тумбочке, и наконец глухо сказал: «Алё». По разговору Лука понял: звонит кто-то, кто только что узнал о каких-то былых развратных приключениях жены, и спрашивает, что с ней теперь делать, былых – потому что отец ещё слабоватым, но уже уверенным голосом впечатывал в трубку: «Когда это было? До тебя? До Церкви? Надо понять, что все грехи снимаются с человека вместе с покаянием. Христос пришёл призвать не праведныя, а грешныя: и мытаря, и разбойника, и блудницу… Это что же, для тебя просто слова, Евгений?» – и голос стал строже. Когда прозвучало имя, Лука признал звонившего. Он беззвучно трепетал в коридоре, приподнявшись на пальцах-ледышках босых ног, изнывая от смеси ощущений: от гордости за мудрого отца, которого разбуди – рассудит и успокоит, а главное – от причастности к запретной тайне.

Чем же таким могла отличиться эта девица с грубым смугловатым лицом? Лука дорого бы дал, чтобы узнать. Отныне в храме он посматривал на неё внимательно, и вечером, когда вспоминал это губастое лицо, ему виделись сцены дикого разврата, пьяные безумные оргии…

Тот случай словно бы снял для него какой-то запрет и открыл новое влечение.

Сам не способный открыться в постыдном, он жаждал услышать, как это делают другие.

Это превратилось в охоту: едва грешник запирался с отцом в кабинете, Лука принимался слоняться по коридору и норовил украдкой, чтобы не быть застигнутым, прильнуть к дверям и ухватить хоть кусочек запретного – чужой души, чужого стыда. Это были обрывки, будоражившие ещё долго, запоминавшиеся сразу и навсегда. Всем этим людям надо было выплеснуть перед батюшкой своё самое-самое. Один священник тоскливо каялся в излишней страстности с супругой (что, что они вытворяли?), преподша воскресной школы стиснутым шёпотом исповедовала помысел «блудных отношений с молодым человеком» (с каким? – затрепетал Лука), компьютерщик Паша Петрищев советовался: «Как мне вести себя с девушками?», степенный прихожанин со вздохами рассказывал про дочь-наркоманку, которую застукал во время случки в подъезде.

Подслушивать доводилось нечасто, зато теперь он, осмелившийся, стал охотиться за письменными исповедями.

Уходя, папа наивно оставлял ключ на дверной раме.

Бессовестно, осторожно, жадно Лука выслеживал листочки, а иногда и целые тетрадки на отцовском столе, в кармане висящего подрясника (ощупал – шуршит), в одном из его портфелей, в ведёрке под столом, где исповеди копились для сожжения.

Бывало, оставшись один, он соединял на полу мелкие кусочки и уставлялся в какое-нибудь порочное слово. Бывало, проносил чьи-то откровения под свитером в туалет и там наслаждался.

Как правило, это были женские и девичьи послания, в которых между строк даже такой неопытный читатель, как Лука, ясно видел признания адресату. По крайней мере женщины непрестанно жаловались на мужчин, как бы в поисках защиты. Одной приснился бывший муж, приставал, но в окно ударила разбудившая ворона, другую… – не все были одиноки – грубо имел постылый муж, она грызла подушку и его проклинала, третья, хоть и вышла замуж по благословению, вступать в близость не желала, из-за чего происходили ссоры…

Луке казалось, что сочинительницы исповедей намерены соблазнить читателя, возбудить нескромными подробностями, и они своего добивались. Они манили раскрытым нутром, при этом сгорая со стыда. Они писали зачем-то про персты, про душ, про ночные видения, что-нибудь подчёркивая или перечёркивая в интимных местах, вписывая новые слова так, что приходилось напрягать глаза. Лука начинал гладить себя, ощущая соучастником падения, одного на двоих. Сами строчки, у кого-то прерывистые, прыгающие, истончавшиеся, у кого-то жирные и чёткие, возбуждали не меньше, чем те слова, из которых они состояли.

В узком и душном туалете бумажка дрожала между Лукой и чужим изнывающим телом, с которым он вступал в святотатственное невидимое слияние. Словно в какой-то дьявольской мессе чужое покаяние давало повод для нового греха.

Срыв. Cмыв… Стыд…

Когда полёт кончался, он чувствовал себя ужасно.

Многие исповеди читались как литература – духовные и бытовые битвы, диалоги, порой метафоры… Прихожанки пускались в собственные жизнеописания, где были первые эротические тревоги, увлечения молодости, разочарования. Эти тексты, безоглядные, полные жара последней правды, строки, которые, родившись, готовились к слизывающему огню, эти страдальческие детали – в детстве колола кроликов иголкой в носики, тайно от родителей шла на аборт, отвернулась от бомжа, а потом узнала на иконе, – хотелось присвоить и издать, пока они не погибли. Конечно, писали не только женщины. Из исповеди Ивана Антоновича Лука узнал про его зависть, и тщеславие, и даже украденные им блокадные карточки: это было смелее и гораздо интереснее, чем его книги.

Вот такую книгу Лука мечтал бы написать – «Исповеди»!

Наверное, это запретное чтение и притянуло Луку к литературе.

Он читал допоздна книги из обширной домашней библиотеки. В комнату заглядывала мама и просила спать. Тимоша, чтобы сохранить себя неуязвимым от света, напяливал на пол-лица маску, взятую отцом в самолёте. Иногда пробуждался и, сорвав маску, как раненый – повязку, попрекал Луку сиплым спросонья голоском.