18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Шаповалов – Запасные органы (страница 1)

18

Сергей Шаповалов

Запасные органы

Пролог

Протокол забора № 4471. 2047 год.

Бывают комнаты, в которые не проникает смерть — потому что она в них уже дома.

Здесь не было окон. Ни единого прямоугольника света, ни намёка на то, что за стенами ещё остался мир, способный дышать, смеяться, просыпаться по утрам. Ничто сюда не входило и ничто отсюда не выходило — кроме того, что уносили в герметичных ящиках, в ледяной тишине, навстречу рассвету, о котором обитатели этой комнаты давно забыли. Воздух был холодным, искусственным, пропитанным озоном и ещё чем-то тонким, сладковато-приторным, от чего хотелось дышать через рот и, по возможности, не думать.

Свет. Не тот, что рождается в небе, — а мёртвый, без тени, стекающий с потолка равнодушной белизной. Он не согревал. Он только вычерчивал всё, что здесь находилось, с бесстрастной точностью, на которую способны лишь вещи и бездушные механизмы.

Посреди всего этого был стол. Хирургический, из нержавеющей стали, скользко блестевший, будто только что облизанный чем-то живым. И на нём — тело.

Нет, не так. Слово «тело» — честное, завершённое слово. Оно означает неподвижность, покой, конец. А то, что лежало на стали, ещё не успело сделаться телом. Оно дышало. Грудь поднималась и опускалась с той осторожной, жалкой равномерностью, какой дышит существо, не смеющее попросить о большем. Пальцы — по одному, как бы тайком — сжимались в кулак и снова разжимались. Иногда вздрагивала щека. Иногда, совсем едва, приоткрывались веки, и под ними блестело что-то мокрое, живое, безнадёжное.

Веко дёрнулось. Ресницы слиплись от слёз.

Над столом, на высоте человеческого равнодушия, горела лампа. И было в её свете что-то до тошноты честное: он показывал всё, но не видел ничего.

Где-то рядом — мерное, ровное, как метроном самой смерти — звучал голос. Он не принадлежал крику, не принадлежал шёпоту. Он принадлежал диктовке. Голос человека, для которого слова «сердце», «лёгкое», «селезёнка» были тем же, чем для счетовода — графы в ведомости.

— …протокол забора номер четыре тысячи четыреста семьдесят один, — произнёс голос, и тон его был спокоен так, как бывает спокоен только тот, кто уже очень давно не задаёт себе одного-единственного вопроса. — Объект: донор категории «Эн». Пол: мужской. Возраст: приблизительно двадцать четыре. Состояние при поступлении: удовлетворительное. Показатели — в пределах условной нормы. Жалоб не предъявляет…

Здесь голос прервался. Не от сомнения — сомнение не умеет говорить таким тоном. Просто пауза, как между абзацами в приказе.

— Коррекция. Жалоб не предъявляет вследствие отсутствия возможности предъявлять их. Мышечный блок введён. Сознание сохранено.

Сознание сохранено.

Эти два слова повисли в стерильном воздухе и, прежде чем раствориться, успели сделаться чудовищными. Сознание сохранено. Тело, которое больше не принадлежит себе, — но внутри него, как пойманная в стеклянный шар оса, ещё бьётся, ещё всё помнит, всё чувствует и всё понимает то самое нечто, которое принято называть «я». Оно лежит на холодной стали, оно слышит каждый слог собственного приговора, оно чувствует, как по коже скользят перчатки, как прикасается к нему металл, ещё тёплый от стерилизатора, — и не может сделать ровно ничего.

Ничего.

Крик застрял где-то в гортани, заледенел на полпути, превратился в тонкий, едва различимый хрип, который некому было услышать, да и некому было бы отозваться, услышь его хоть сама смерть.

Пальцы сжались снова. Сильнее. Судорожно. Так, будто в этом последнем, отчаянном усилии можно было удержать то, что уже утекало сквозь них, — жизнь, имя, рассвет за окном, чьё-то лицо, чьё-то имя, чью-то руку, которую больше никогда…

— Подготовка завершена, — спокойно сказал голос. — Приступаем.

И вот тогда — металл.

Не хочу описывать его холод. Холод здесь был не температурой, а самой сутью вещей: холод, из которого состояли эти руки, эти инструменты, этот воздух, эта ночь, вся эта комната без окон, весь этот мир, научившийся так спокойно и так деловито разделывать себе подобных. Холод, в котором не было злобы. В злобе, по крайней мере, есть хоть искра тепла — пусть кривого, пусть безумного. А здесь не было и этого.

Была только последовательность. Раз. Два. Три. Четыре.

Мерный отсчёт чужих дыханий, в котором сбивалось, задыхаясь, одно-единственное, — то, что на столе.

И снова голос, всё так же ровен, всё так же деловит, продиктовал в микрофон, закреплённый у самого горла, неразличимо для вечности:

— Забор материала произведён штатно. Объект проявил… реакцию. Слёзные железы активны. — Пауза. Сухая, как ломающаяся спичка. — Материал плакал. Расход — штатный.

Потом — тишина. Та самая, из которой сделана комната без окон.

И только в углу, где лампа не доставала, где тьма лежала плотно, как сгустившаяся кровь, что-то едва заметно блеснуло. Это была слеза. Простая человеческая слеза, которая скатилась по щеке того, кто уже почти сделался «материалом», — но ещё не успел им стать до конца.

Она упала на нержавеющую сталь.

И горячей точечкой растеклась в холод, из которого состояло всё остальное.

Там, наверху, где всё ещё был мир, — вставало солнце. Где-то просыпались люди. Где-то варили кофе, целовали детей, смотрели в небо и говорили, что жизнь прекрасна.

Они не знали.

А те, кто знал, — уже записали человека в графу «Расход» и поставили подпись.

Штатно.

Часть первая. Труп в чистой зоне

Глава1. Тело без селезёнки

Город просыпался как-то неохотно. Не от солнца — солнца здесь давно никто не видал, оно пряталось за высокими домами, как совестливый человек прячется за спинами других, — а от собственной возни, от трамвайного звона, от кашля, который слышится по утрам из всех окон. Над крышами висел туман, сырой и серый, и в нём плавали, как золотые рыбы в мутном аквариуме, огни вывесок.

Дождь не шёл, а как-то так, понемножку сочился: не приставая к человеку, а лишь напоминая о себе, будто мелкий клерк, который боится помешать, а всё-таки мешает.

А над всем городом, куда ни глянь, светилась надпись. Её знали все, как знают цену на хлеб или фамилию мэра:

«Фонд долголетия. Живи. Дольше. Всё это — только для лучших».

Написано было красиво, с улыбкой на лице человека, у которого, как у всех из этой рекламы, не было ни одной морщины. И было в этой надписи что-то такое, от чего становилось не то чтобы грустно, а как-то не по себе, как бывает, когда вас слишком вежливо обманывают, а вы делаете вид, что не замечаете.

Лика Орлова шла по улице и не смотрела на вывеску. Она вообще мало на что смотрела. Плащ на ней был мокрый, а сигарета давно погасла, но Лика этого не замечала — она была занята мыслями, которые, по правде сказать, и мыслями-то назвать было неловко, а так, одной скукой, разлитой по всему существу.

Вызвали её рано, перед самым рассветом. Дежурный говорил скучно и как-то виновато, точно заранее просил прощения за то, что сейчас скажет.

— Пентхаус. «Башни Авроры». Мужчина. Сердечный, говорят. Но вы бы взглянули сами, Лика Владимировна.

— А почему я? — спросила Лика, и вышло у неё не то чтобы сердито, а как-то устало.

Дежурный помолчал.

— Да так, — сказал он. — Больше никто не хочет.

Лика вздохнула, вынула изо рта погасшую папиросу, повертела её в пальцах и пошла к

В пентхаусе было чисто и очень дорого. Так чисто и так дорого, что хотелось говорить шёпотом и не дышать. Вещи стояли по местам, ковры не были примяты, на стенах висели картины, которых Лика не понимала, но про которые догадывалась, что они ужасно дороги. Всё здесь было устроено так, будто человек не жил, а лишь показывал кому-то, что умеет жить.

А посреди комнаты лежал сам человек.

Мужчина, всем известный. Из тех, чьё имя в газетах печатают крупнее, чем сообщения о войнах. Он лежал на спине, на ковре, и лицо у него было не испуганное и не страдальческое, а какое-то недоумевающее, будто он и умирая не мог надивиться, что с ним это случилось именно так и что никто ему об этом заблаговременно не доложил.

«Сердечный приступ», — было написано в рапорте.

Лика присела на корточки. Как все, кто много видел мёртвых, она уже не испытывала ни страха, ни особого любопытства, а только привычную скуку, от которой слегка сводило скулы. Она натянула перчатки — одна щёлкнула по запястью, и звук этот вышел такой громкий и неуместный, что Лика поморщилась.

Она долго смотрела на лицо. Потом перевела взгляд на грудь. Ей показалось — или нет? — что под рубашкой что-то не так.

Она расстегнула пуговицы, одну за другой. Кожа была холодная, но ещё хранила тонкий запах хороших духов.

И увидела шов.

Аккуратный, ровный, затянувшийся уже, присыпанный чем-то белым. Так зашивают не наспех, не в драке, не в тёмном переулке. Так зашивают в больнице, и в больнице очень хорошей, где руки у людей спокойные и привычные.

Лика поднялась.

— Вскрытие, сказала она. Сейчас же.

Патологоанатом был человек старый, с лицом скучающим, как у всех, кто видел смерть чаще, чем сны. Но когда скальпель пошёл вниз, Лика заметила, что у него дрогнуло веко. Только веко.

Внутри всё было не так, как обещано в рапорте.

Сердце — здоровое. Сосуды — чистые. Лёгкие — розовые, свежие, будто человек этот всю жизнь дышал не туманом, а горным воздухом.

А селезёнки не было.

Совсем. На её месте — пустота, аккуратная, вычищенная, обработанная. Всё перевязано так чисто, как не перевязывает самый лучший хирург на скорую руку. Ни разрыва, ни болезни, ни следа.