Сергей Щепетов – Последний мятеж (страница 65)
— Погоди, Вар… Давай посидим, помолчим.
Перед ними простиралась слабо всхолмленная равнина: лес, лес, лес. Кое-где проплешины полян, а вон там, наверное, речка. Голубое небо, какой-то ненормально прозрачный воздух. Осень: лесное море желтое, красное, местами почти оранжевое с темно-зелеными пятнами зарослей хвойных пород — и так до самого горизонта.
Николай сидел, смотрел и дышал минут пятнадцать. Потом заговорил:
— Тебе, наверное, все равно, ты-то всякого насмотрелся. А меня вот проняло.
— Шибко красиво?
— Наверное, но дело не в этом. Примерно так со мной было много лет назад, когда я с какого-то склона смотрел на долину реки Юдомы. Правда, тогда я сознавал, что это лишь подобие, имитация, похожесть. А здесь, кажется, прямо «в яблочко»!
— А что такое?
— Расскажу. Есть очень сильное чувство или ощущение, которое возникает у меня при виде определенного пейзажа. Красота тут ни при чем — мне, собственно, нравятся любые ландшафты, кроме антропогенных. В чем же дело? Объяснение нашлось в писаниях Льва Гумилева, хотя, допускаю, что может быть и другое.
— Читал, читал, как же!
— Значит, ты помнишь, что, по его версии, субъектом истории является этнос — некая совокупность людей, объединенных сознанием «МЫ» и тесно связанная с кормящим ее ландшафтом. Родные пейзажи впечатываются чуть ли не в генетическую память и передаются из поколения в поколение даже после того, как от них останутся «рожки да ножки».
— Хочешь сказать, что вот эта картинка чего-то там у тебя замкнула?
— Ну… Я же фантазирую, придумываю объяснения, сочиняю гипотезы. С моим родным русским этносом дело темное, но мне кажется, что вот это оно и есть — изначально родное. Аж дух захватывает!
— Значит, я не ошибся, Коля: и ландшафт для тебя почти родной, и артефакт молчит, как в твоем мире, — чувствуешь себя глухим, слепым и к тому же лишенным осязания и обоняния.
— Что ж, ситуация дает шанс разобраться, и его упускать нельзя. Только… Тебе, наверное, тяжело и неприятно опять быть просто… Быть простым человеком? Может быть, я один, а?
— Не говори глупостей, пойдем вместе. И, Коля, я тебя умоляю: только не расслабляйся, не раскисай! Этот пейзаж может быть похож на что угодно, но это — чужой мир. Если твое подсознание опознало ландшафт как родной, это совсем не значит, что мы в Киевской Руси.
— Ты это брось, Вар! Во-первых, я считаю, что родиной моего этноса является центральная часть Восточно-Европейской равнины, а в Поднепровье жил другой, хоть и родственный, этнос, который давно рассосался. Во-вторых, я помню, что в прошлое собственного мира никоим образом попасть нельзя — так не бывает! И наконец, в-третьих: неужели ты думаешь, что я, даже в пьяном бреду, могу предположить существование рая на земле? Хоть в прошлом, хоть в будущем? Ад — это пожалуйста, это — сколько угодно, но рай…
— …От мучительств тех обров проклятых подались люди с гор-бугров ко восходу: и домы, и огнища свои побросали. Сели оне по реке большой, что Диром зовется, да по притокам малым. И жить стали, добра наживать. Потому хороша да привольна земля та была: леса просторные, реки рыбные, а зверь-птица сам в руки идет. И зимы-то, считай, там и вовсе нету: не успел Руевита спровадить, а уж Яровита встречай. И умножились люди несказанно: селища великие построили — иные по сто дымов даже! И в селищах тех домы каки из дерев, а каки из каменьев.
— Ты чо, деда?! Домы из каменьев?! Нешто таки стоять будут? Враз упадут — как жить тама?
— Того не ведаю, а сказывают — из каменьев. И люди в них жили, и хлеба не сеяли. Чудо великое, но, сказывают, верно то.
— Да как же оне?!
— Так и не сеяли. Оне по домам тем сидели: одне холсты ткали, други одежу с них шили, третьи обувку точали, а каки и железо ковали. За то и давали им хлебушка вволю да мясца на праздник.
— Это как мы с мерей меняемся, да? Откель же хлеба стока, чтоб кормить всех?
— Оттого-то и спортилось все — не по-божески зажили люди. На огнищах, считай, и вовсе сеять перестали: новины не поднимали, а с одного поля по многу годов кормились.
— Но так же не вырастет ничего!
— То-то — не вырастет! Мы-то после пала семя бросаем да землицу елкой причесываем, а оне… И говорить такое срамно! А оне ее, Матушку, взялись сохами резать, а то и плугами железными — дай, дескать, хлебушка!
— Да как же так, деда?!
— А вот так, паря! Малой ты еще про такое к ночи слу…
Дернулся спертый, задымленный воздух в землянке, зашипело в очаге разлитое варево. Рванул Лютя дверь так, что чуть петли ременные не порвал. Стоит на входе, пополам согнувшись, и внутрь, в темноту вонючую всматривается:
— Чо, псы, вечеряете?! Ага, дед Пеха — колдун старый, да примаки приблудные. А тама ктой-та, а? А ну подь сюды!
Заметался Ганька, да куда тут денешься? Под лежак бы забиться, да уж поздно — скрал его княжий вой.
Немалая у деда землянка, да только меж лежаками в ширину полшага будет, а в длину — все три. Протиснулся Лютя внутрь, разогнулся — головой под крышу закопченную. Руку протянул и ухватил Ганьку за ухо:
— Поправь-ка лучину, дед: погляжу, не знакомый ли?
Склонился, всмотрелся в лицо конопатое, болью перекошенное, и оскалился радостно, крутанул хрусткое ухо мальчишки:
— А-а, гаденыш, сыскался-таки! Долгoнько я тебя…
И вдруг как толкнуло что Лютю, страхом-жутью как водой окатило — аж пот прошиб! Выпустил мальцово ухо воин и за черен меча ухватился: «Что такое?! Не чары ли?!»
Скрестил пальцы Лютя, махнул левой рукой: отвали, мол, нечистая сила, храни мя Перун со Святовитом! Только не помогло это: два глаза в упор на него смотрят, как буравом сверлят:
— Отпусти мальчишку, воин. И не трожь более. Отпусти и не трожь! Отпусти и не трожь! Внял ли? Отпусти…
Не поймешь: то ли человек говорит, то ли змей шипит, то ли мнится все это Люте. Может, и мнится, только ни слова сказать, ни рукой двинуть, а колени-то сами гнутся…
Сел на лежак Лютя, вдохнул-выдохнул, пот со лба вытер — кажись, миновало! Уф-ф-ф! Не пристало княжьему вою колдунов бояться — за ним Перунова сила великая. Все то же вокруг: очаг дымит, дед Пеха в углу сидит, да у той стены два примака притулились. Сих примаков Лютя за работой много видел: дерева валили и колья из них тесали. Он их и не бил еще даже — споро работали, старались. Один, сказывают, Варук, а другой, кажись, Коляной зовется, только не упомнить, который. Неужто, они на него морок навели?!
— Вы чо, погань вонючая, волхвовать вздумали?! С нечистью балуетесь? Да я вас…
— Достал этот парень окончательно! — прорычал примак слова непонятные и с лежака дернулся, но другим был удержан:
— Тихо, Коля! Сиди и не рыпайся!
— Не рыпайся?! Да это же палач, садист какой-то! Ты видел, как он баб плетью дерет?
— Ну дерет… А то их собственные мужики не бьют? Я тебе в сотый раз повторяю: пришел в чужой мир — принимай его таким, какой есть, а не пытайся под себя переделать!
— Блин, Вар! Должна же быть элементарная (самая элементарная!) справедливость! Четыре зачуханных воина издеваются над целой деревней и хоть бы хны!
— Ты опять за свое! Давай потом, а? Молчи и не мешай: я и так его еле усадил!
Странны примаковы речи: только и понял Лютя, что седой востроносый — Варук, а второй — Коляна. И, кажись, не боятся они?!
— Тебя, воин, не Лютей ли кличут?
— Ну.
— Почто ж приперся без зову? Али чуров не боишься? — Варук кивнул в угол за очагом, где темнели деревянные лики.
— Да е… я ваших чуров смердячьих! А вас, червей наземных, тута и закопаю всех — с деревяхами вместе!
Осекся Лютя под взглядом чужим да на лежак опять плюхнулся: «Ну точно — волхв!»
— Тихо, паря!
— Да я!!..
— Остынь, говорю! Не смерды мы, понял? И не волхвы!
— Ща, сказывай! Сказывай, что ты княжий вой!
— И не воины мы. Верю, невнятно тебе се: здесь у вас никого и нет больше. Знать, не слыхал ты, что в краях дальних люди разно живут. Там не тока смерды да вои, а и всякие люди бывают.
— Брешешь все! От веку так было: князи, вои да смерды. А промеж них волхвы-колдуны поганы ходют.
Вновь второй примак голос подал:
— Ошибаешься, парень. Когда-то давно никаких князей и воев не было и в помине. Все хлеб сеяли, зверя-рыбу ловили. Я думаю, что князья ваши пошли от деревенских старейшин: кто поумней да пошустрей других под себя подмял, а потом и вовсе перестал сам работать. А воины, наверное, сначала были сыновья и зятья этих старейшин, а потом стали в дружину и других мужиков брать, кто покрепче. Так что вы со смердами одной крови, и нечего над ними издеваться!
От безумной той речи у Люти аж дыханье сперло, слова сказать не может, только ртом, как рыба, хлопает:
— Ах ты!..
— Что, языком подавился? А еще, я думаю, когда народу на земле становилось много, начинались ссоры и распри. Селище с селищем начинали делить угодья. Или появлялись какие-нибудь внешние враги — степняки, например. Тогда народ — те же смерды — выбирали мужиков покрепче, давали им еду послаще и коней получше, чтобы они с соседями разбирались или от чужаков обороняли. А те, кто такими ватагами командовал, стали со временем князьями. Много воды, наверное, с тех пор утекло: князья с дружинами давно позабыли, что должны на самом деле о смердах заботиться и охранять их!
Зашелся криком Лютя, заорал, слюной брызгая:
— Врешь!!! Врешь все, клятый волхв!!! Сколь есть Перун да Сварог, не бывало такого!! Князи от конинга великого род свой ведут, а вои — от дружины его!!