Сергей Самсонов – Держаться за землю (страница 23)
Но паскудное чувство непрочности своего положения многократно усилилось: хорошим они станут министерством угольной промышленности в обезугленной стране, где шахтеры восстали и хотят отколоться. Порой ему казалось, что здание министерства повисло прямо в воздухе, что под фундаментом его зияющая пустота какой-то фантастической квершлы, дотянутой отсюда от самого Донецка. Ему вдруг отчего-то становилось стыдно – не страшно, не больно, а именно стыдно. Вадим не верил, что до «этого» дойдет, ему казалось, что до «этого» доходит только в диких племенах, промеж каких-нибудь шиитов и суннитов, в управляемых американцами странах, где за спорами о толковании Корана сразу следует очередь из автомата, где нельзя не убить за единственный пробуренный в пустыне колодец воды. Как бы это сказать… Вот живет человек, строит дом, как в Европе, – ездил, видывал, знает, как надо, заказал индпроект из стекла и природного камня; рядом строятся точно такие же – клубный поселок, «Княжье озеро», «Чистый ручей», тишина, заповедные пущи, подъездные дороги, развязки, – и кажется, что уже вся страна вот такая – подметаемая, подстригаемая, как английский газон. Небоскребные башни, стадионы к последнему чемпионату Европы, краснокирпичные английские коттеджи, словно перенесенные на зеленых коврах-самолетах из Суссекса. Но всего пять километров на восток, или юг, или запад – и прорехи промзон, задичалых шахтерских поселков и убогих подсобных хозяйств разрастаются в мертвую землю, в Чернобыль; понимаешь, что дом твой стоит посреди зараженной земли, – понимаешь в тот миг, когда в окнах твоих отражается и пускается в рост ослепительный ядерный гриб. Да, тебя не задело за дальностью, но на помойке нельзя быть богатым. Утвердился на куче объедков, подгреб, а разит от тебя точно так же. И ненужно уже удивляет вопрос: как же это случилось? Подломилось и рухнуло именно то, что построили. Как построили, так и держалось, столько и простояло.
В уходивших под землю шахтерских домишках, в первобытных, кайлом и лопатой разработанных копанках, в затравевших дворах и панельных хрущевках родного его Кумачова никакого уродства как будто и не было. Уродство возникало на контрасте – на охраняемых границах таунхаусов и заросших бурьяном черноземных полей, покривившихся хат, неподвижных шкивов. Уродством было строить для себя одно, а для народонаселения – другое, «ничего», что-нибудь из остатков, из мусора своего новостроя.
Мизгирев понимал, что ударился в пошлый марксизм, но теперь уж во что ни ударься – все едино придется расхлебывать и барахтаться в «этом», с каждым громким хлопком крупно вздрагивать и рывком поворачивать голову на восставший Восток. Дело было уже не марксизме, а в том, что нормальной, человеческой жизни не будет. Без Донбасса – натруженной правой руки, сердца, печени, костного мозга – никакого бюджета уже не скроить.
Чем они только думали, эти и. о., когда проехались по перемятому подземной каторгой народу своим великоукраинским колесом: «Никому не смять вякать по-русски!», «Молчать!»? Нахрена корчевать из земли всех гранитных солдат и чугунные звезды? Человек может жить подголадывая, но нельзя говорить ему, что его мать – свинья, а язык – главный признак потомственных недолюдей, чей удел – ползать на четвереньках и вылизывать миски хозяев. Сами подняли этот покладистый молчаливый народ на угрюмые русские марши. Сами им показали блевотную свастику, полоумные остекленелые зенки киношных фашистов, поджигавших амбары с детьми. Сами заворотили им головы в сторону великанской России, матерински дохнувшей навстречу: «Сынки! Кто напал, кто обидел? Мои вы! Я от вас никогда не отказывалась! Попроситесь ко мне! Охраню!» Сами выдавили из земли тридцать тысяч горбатых на дебильный мятеж, а теперь захрипели: «Измена! Разрывают страну! Подавить!»
Мудаки? Идиоты? Маньяки? Бесчувственные реалисты, зажатые в тисках необходимости? Им теперь в самом деле, пожалуй, невозможно быть добрыми. Взлетели в верховную власть на бешеной горелке чистого нацизма, а теперь объявить: «Все мы – братья»? Нет, на эту вот псарню придется все время подбрасывать мясо, попытаешься притормозить – загрызут. Страна начала расползаться – словами уже не срастить. Придется сшивать на живую, гвоздить. Иначе никого под землю не загонишь. Власть – это невозможность никого жалеть. Или все эти новые люди устроены, как газонокосилки, очистные комбайны, скребковый конвейер: наконец дорвались и гребут, погрызают бесхозные угленосные торты, отжимают имущество прежней президентской «семьи», а потом хоть трава не расти? Вообще выполняют сторонний заказ, нанялись за распил европейских кредитов – американцы посмотрели: так, ага, нищета в регионах, коррупция, кучка богатых, полтора миллиона националистов – отсюда подожжем Россию?..
Двадцатого апреля Мизгирева вызвал Сыч. Внеурочно и экстренно, не пойми для чего. Мизгирев передернулся, допустив на секунду: подслушали! – словно можно подслушать не только разговоры и хохот за стенкой, но еще и крамольные мысли, текущие в черепе. Может, чуют: чужой? Никогда он не станет для этих арийцев своим, ведь и вправду о них «плохо думает», да и если б не думал никак, запретил сам себе, разучился бы думать, притворился бы проводом, поломоечной тряпкой, прокладкой, все равно бы никто не забыл, что он родом «оттуда», из русских.
– Ты, Вадим, ведь с Донбасса? – без приглашения садиться и не вскинув натруженных глаз от бумаг, начал Сыч, и у замершего Мизгирева готовно и как будто бы даже обрадованно дрогнуло сердце: вот и кончилось всё, лучше так, чем все время томиться и вздрагивать от внезапных звонков.
– Ну как бы да. Мы с вами с этого и начинали. – Не стал пищать: «Но я же вроде все решил, дал наверх сколько надо. Если надо еще, вы скажите, я дам».
– И лопатой работал на шахте? – с непонятной улыбкой спросил его Сыч. – Ты садись.
– Было дело. Пришлось.
Даже кости на миг заломило, как вспомнил: пятый курс, месяц практики низовым ГРП. Упрешься в вагонетку с кем-нибудь на пару, ощущая, как рвется что-то в самом низу живота, кожа лопается на лице и над сердцем, и покатишь ее под загрузку. А наутро с кровати не встать – как камнями избит, но по опыту знаешь, что это продлится лишь до первых отмашек лопатой, а от новых рывков вся свинцовая боль в твоем теле расплавится, понемногу стечет…
– Ну вот, – одобрил Сыч. – Выйдешь к людям и скажешь: я работал лопатой. В общем, мы одной крови.
– К каким еще людям? – и понял и не понял Вадим.
– Ну к каким, блин. К шахтерам. Поселок Полысаев знаешь? – Ну еще бы не знал Мизгирев. – Взрыв метана, двенадцать погибших. Не слышал еще? Надо, чтобы к ним выехал кто-то из Киева. Сказать слова поддержки, все такое… Ты же это умеешь, наблатыкался вроде. Боль и горечь утраты, то-сё. Скажешь им: будут выплаты – от компании, от государства. Матерям-вдовам пенсии. Извинишься за то, что так мало. В общем, месседж такой: победим ихний сепаратизм – все тогда пересмотрим и проиндексируем. Пострадавшим оплатим лечение. Памятник. Общий памятник всем, кто погиб в Кумачовском районе. Короче, все по высшему разряду. Нам сейчас эту публику надо облизывать. В общем, сам понимаешь, это жест политический. Показать: мы единый народ. Вместе трудимся, вместе скорбим. Бандиты отдельно, шахтеры отдельно. Теми, значит, займутся спецслужбы, а от мирных шахтеров никто не отказывается. Надо дать им понять: будет уголь от них – будет жизнь, будут им и зарплаты, и пенсии. Продукты в магазинах, хлеб вообще. А поддержат весь этот бардак – либо действием, либо своим молчаливым согласием, – значит, хаос и голод вообще. Не хотите жить в каменном веке, не хотите без света и горячей воды, даже без валидола в аптеках – не надо выходить на площадь с вашим флагом и сниматься толпой для российских каналов… Пожалуйста, не надо перекрывать спецслужбам въезды в города, не надо выставлять пикеты и баб своих кидать под бэтээры! – взмолился страдальческим голосом Сыч, с нутряной темной кровью выдавливая предпоследние увещевания. – Или это закончится страшно. Мы пока предлагаем мятежникам сдаться, предлагаем вам всем мирный труд и покой, и не надо смотреть на Россию, как пес на кусок колбасы, – говорил от лица высшей силы; немного лошадиное, носатое, упрямо-энергичное лицо внезапно обесцветилось и стерлось, словно кто-то прошелся по грифельным линиям ластиком.
В пустом овале возникали накладывались друг на друга лицевые бугры и глазничные рытвины лысолобого мальчика Яценюка и неприязненно-брюзгливого Турчинова, всех знакомых Вадиму людей новой власти, говоривших одно и давно уж решенное. А за правой рукою Сыча – там, где фото детей, жен, собак, – Мизгирев вдруг заметил одинокое фото Бандеры с твердо сжатыми спелыми губками. Раньше не замечал или не было? Что ж, он, Сыч, вправду верует или так, поспешил подлизаться?
Мизгирев все отчетливо видел и слышал. Черно-белое фото Бандеры в серебряной рамке, лакированный краснодеревный лоток с золочеными ручками, все предметы вокруг были режуще, нашатырно реальны, словно целую ночь перед этим не спал. И совсем его не удивляло, что всего через сутки он действительно выйдет к полысаевским грозам и вдовам, на немых, обездвиженных лицах которых уже проступило травяное смиренье с судьбой, и действительно будет говорить им о пенсиях, банкоматах, продуктах, проводя по цепи волю этой межеумочной власти, видя, как лубяные глаза прошлогодних и будущих вдов оживают, раньше глаз мужиков начиная жадно впитывать каждое слово.