Сергей Пономаренко – Сети желаний (страница 37)
Сумасшествие охватило меня, и мне захотелось поскорее отправиться к Ревекке и сообщить ей, что мне известна ее тайна. Не знаю, как бы девушка отреагировала на мой бессвязный бред, если бы встревоженный Ицхак не зашел в мою комнату:
— Родин, ночью ты так кричал, словно тебя хотел унести Хапун[48]. Я себе не мог позволить, чтобы нечистая сила хозяйничала в моем доме и крала постояльцев. Зашел к тебе — ты был страшен, словно Хапун вселился в тебя! Я знаю, это от того, что ты давно не имел женщины, но с этим здесь проблема. Даже Гершель Мамзер, когда ему это надо, — он сделал выразительный жест, — выезжает из Чернобыля.
У меня сердце оборвалось, и я обессиленно опустился на табурет. «Все обман, наваждение! Ицхак прав, надо поскорее отсюда уезжать, может, вдалеке от Ревекки сердечная рана быстрее затянется».
Безмятежная жизнь городка закончилась внезапно, словно в комнате выключили свет, — в Чернобыль вошел отряд красноармейцев, взамен муниципальных были сформированы советские органы власти, и сразу стали внедряться принципы военного коммунизма, что сказалось на снабжении города продовольствием. Состоятельных горожан обложили денежной контрибуцией. Жизнь городка совсем замерла, но было тревожно, как перед приближением грозы. Даже еженедельный праздник хасидов шаббат проходил незаметно. Наиболее шумными и многолюдными мероприятиями в городе стали митинги, на которые собирался народ в тщетной надежде узнать, чего ждать в скором времени.
Наступила весна, река Припять освободилась ото льда, и снова, хоть и редко, стали курсировать пароходики «Козак» и «Барон Г…», в названии которого частично закрашенное слово при желании можно было разобрать — Гинзбург, а я все не мог решиться выехать в Киев. Причина была одна — Ревекка. Я как-то осмелился и прямо спросил ее про помолвку, на что она рассмеялась:
— Как таковой помолвки не было, просто отец Арона, реб Лейзель, спросил моего отца, как тот относится к его сыну и не хотел бы иметь его зятем. На что мой отец ответил, что Арон юноша очень достойный, но его дочь, то есть я, только что возвратилась в родной дом, и лучше к этому вопросу вернуться после празднования Рош а-Шана, вернее, после Йом-Кипура, который наступает через неделю после него. А за это время я должна лучше узнать Арона и высказать свое мнение.
У меня сразу отлегло от сердца, хотя это ровно ничего не меняло. Я и до этого замечал, что Ревекка проводит много времени с Ароном, видится с ним гораздо чаще, чем со мной. В моем сердце поселилась ненависть к юноше, в своих снах я теперь видел не только Ревекку, но и смерть Арона. Всякий раз смерть этого юноши наступала в результате стихийного бедствия или несчастного случая: он то погибал во время пожара, то тонул в реке, то падал в пропасть. Хотя откуда в этом крае лесов и болот могла взяться пропасть? В апреле в дом Ицхака Менделя пришли два красноармейца и под конвоем отвели меня в здание бывшей городской магистратуры.
— Офицер? — На меня зло уставился тощий очкастый мужчина в кожаной тужурке, сидевший за столом.
Это был Яков Спиркин, следователь ЧК, уроженец близлежащего городка Горностайполя.
— Нет. Врач. Работал в Александровской больнице в Киеве, — сообщил я и протянул выправленные документы, подтверждающие мои слова.
— Врешь! Офицер, по морде вижу! — заорал он, и я понял, что этот человек — неврастеник с холерическим темпераментом. — По какой причине здесь скрываешься?!
— Сопроводил сюда племянницу хозяев, у которых квартирую в Киеве, и задержался. Собираюсь на днях отправиться обратно.
— Врешь! — вновь выкрикнул он, наклонился вперед, и его рука метнулась ко мне с явным желанием дать оплеуху. Однако я успел откинуться на спинку стула, и его рука до меня не дотянулась.
В комнату вошла женщина в красной косынке и такой же, как у Спиркина, кожаной куртке, подпоясанная ремнем с кобурой. Она наклонилась к следователю и что-то тихо прошептала.
— Фекла! — невольно вырвалось у меня, так как я узнал в ней бывшую горничную киевских хозяев.
Она подняла голову и посмотрела на меня. Вместо глаз я увидел две льдинки.
— Ты его знаешь? — спросил Спиркин.
— Да, он офицер, врач, — ответила она, — но сейчас не до него. Пусть посидит с заложниками, а потом решим, что с ним делать. Может, он как врач нам пригодится, по сути, он безвредный.
Столь уничижительное отношение к моей особе меня не обрадовало, но из сказанного Феклой я сделал вывод, что мои дела не так уж плохи. В битком набитой камере я узнал, что взбунтовался 20-й советский полк под командованием атамана Струка, который, в очередной раз поменяв флаг, провозгласил себя командующим Первой повстанческой армией и идет со своим войском на Чернобыль, по пути искореняя «коммунию» и устраивая погромы. Сообщение по реке было практически прервано — атаман перехватывал пароходы, идущие в обоих направлениях.
С повадками атамана Струка, уроженца села Грини Горностайпольской волости, многие из находящихся в камере были знакомы еще по 17-му году, когда тот партизанил в местных лесах с отрядом «вольных казаков», и оптимизма это не прибавляло.
После короткого боя части «красных» были выбиты из городка, и заключенных выпустили на волю. Нам пришлось пару часов подождать для получения на руки документов, подтверждающих, что мы жертвы комиссаров и ЧК, и должных служить нам охранными грамотами. В напутствие командир освободившего нас отряда, по виду бывший студент, сказал короткую речь, завершив ее словами: «Жиды-коммунисты превращают наши святые лавры в конюшни, убивают в Киеве наших братьев, и мы ответим на это еще большим террором!»
В том, что эта охранная грамота была нелишней, я убедился, как только оказался на заселенной в основном евреями улице, ведущей к дому Ицхака Менделя. Повсюду шел грабеж, раздавались мужские и женские крики, выстрелы. Я увидел группу из восьми евреев разных возрастов, в порванной одежде, со следами побоев, конвоируемую тремя вооруженными повстанцами. Среди этих евреев был и сгорбившийся Ицхак Мендель, он, узнав меня, произнес с горечью:
— Мы должны вспомнить о дне Страшного Суда, ибо сказано: «Близок Великий День Бога, близок день шофара и вопля!»
Я поинтересовался у одного из конвоиров, подозрительно на меня смотревшего, куда ведут арестованных. Тот навел на меня винтовку и потребовал документы. Предъявленные бумаги расположили его ко мне, и он пояснил, что жидов ведут топить, за сегодня это уже не первая ходка и еще не последняя. Я попросил отпустить Менделя, но мне было в этом отказано. Я продолжал настаивать, и после небольшого совещания конвоиры согласились его отпустить за выкуп — пять тысяч рублей «николаевками». Я мог пообещать им только полторы тысячи — это все, что у меня осталось. Пользуясь тем, что дом Менделя находился неподалеку, я быстрым шагом устремился туда, торопясь принести деньги. Но дом встретил меня разбитыми окнами, выломанной дверью и полным разгромом внутри. Мои деньги и револьвер, хранившиеся в тумбочке возле кровати, исчезли. Я без сил опустился на голую панцирную сетку кровати (постель валялась на полу), вспоминая, как Мендель гордо демонстрировал мне упругость ее пружин, когда я у него поселялся. Самое ужасное чувство — это ощущение своей незначительности и беспомощности. А я ничем не мог помочь Ицхаку Менделю. Хотя оставалась еще возможность вернуться и узнать у Менделя, нет ли у него самого припрятанных в тайнике денег, которые могли бы спасти ему жизнь.
«Ревекка! — всплывшее в сознании имя оглушило меня, заставив бешено пульсировать кровь в висках. — Что с ней? Я, конечно, могу попытаться спасти Менделя, узнав у него о тайнике, но Ревекка!.. Возможно, она также нуждается в помощи, а я трачу здесь драгоценное время!»
Мне вспомнилась рассказанная Менделем притча про двух евреев, оказавшихся в пустыне с запасом воды только для одного. Тогда Ицхак, хитро прищурившись, спросил меня, как бы им следовало поступить? Услышав мой ответ — разделить воду пополам, он радостно сообщил: «Тогда погибнут оба. По мнению рабби Акивы, следует спасти жизнь одного из них. Кого? Выбор всегда трудно сделать, но надо!»
Сейчас я сделал свой выбор (пусть простит меня Ицхак Мендель!), отправившись к дому, где жила Ревекка. Я гнал от себя мысли о том, что подумает обо мне Ицхак Мендель, когда у конвоиров исчерпается терпение и они решат больше меня не ждать. В свои предсмертные мгновения, с последним глотком воздуха он лишь промолвит: «Адонай![49]» — и исчезнет в водах Припяти.
Просторный дом Аврахама Исраэля тоже встретил меня выбитыми окнами и распахнутой настежь дверью. Я услышал голоса внутри и девичий вопль, исполненный ужаса. Хозяев дома я увидел сразу — они лежали на полу в лужах крови, иссеченные шашками. Я двинулся на шум, несмотря на увещевания внутреннего голоса: «Что ты можешь сделать один, без оружия? Ничего! Уходи отсюда, из этого города, забудь обо всем! Пройдет время, и ты сможешь забыть».
Но я упрямо, как бык на красную тряпку, шел вперед, чувствуя, как во мне бурлит дурная кровь, изгоняя страх, и без раздумий распахнул дверь, за которой слышались голоса. Обнаженная Ревекка лежала на кровати, один из повстанцев удерживал ее, схватив за руки, второй примостился на кровати со спущенными штанами, пытаясь совладать с ее ногами. Мне повезло: их винтовки стояли у двери.