Сергей Панкратиус – Тринадцатый этаж. Возвращение в Эдем (страница 53)
Именно это и происходит с человеком. Он принимает себя за персонажа, за Джерри, за форму, за роль, за отдельный центр. Он говорит: «это сделал я», «это мой грех», «это моя заслуга», «это моя судьба». Но это взгляд из кадра внутри кадра. А что делает эта книга? Она просто меняет место, из которого мы смотрим. Она переставляет взгляд из Джерри — в свет. Не в том смысле, что поступки перестают что-либо значить на уровне фильма. А в том, что они перестают быть окончательной правдой о свете. Свет не становится грешником оттого, что он прошёл через кадр удара молотком. Так и глубинное «я есть» в человеке не становится по сущности грехом оттого, что через его форму в мире разделения прошло то или иное событие.
И тогда вопрос главы звучит совсем иначе. Не «был ли удар молотком?», а «кто есть тот, кто говорит о себе ‘я’?» Если «я» — это Джерри, то он грешник, страдалец, кающийся, отделённый, обвиняемый, спасающийся. Но если «я» — это свет, тогда всё происходящее в кадре реально только в пределах фильма, а не как последняя правда бытия. И именно поэтому можно сказать сразу две истины: событие было — и это был не ты. Форма действовала — и всё же твоя сущность не тождественна произошедшему. Ты не Джерри. Ты свет, который временно поверил, что он Джерри.
Это очень хорошо стыкуется с Откровением Творца в виде книги «Книга Света и Экрана»9, где несколько раз проведена одна и та же ось: мир — проекция; экран один; свет не сражается с образом; образ страдает, а свет — нет; плёнка уже завершена; герой забыл, кто он; и пробуждение есть не выход из фильма, а смена самоотождествления.
Именно поэтому сцена с Джейн так важна. Дуглас спрашивает: тогда кто же убил Фуллера? И она сначала не отвечает словами. Она смотрит на него. Смотрит нежно, трепетно, почти с состраданием, которое глубже всякого объяснения. И под этим взглядом он сначала узнаёт самое страшное: его убил я сам. Это уже почти христологический момент. Безгрешный принимает на себя чужую вину как Иисус принял на себя все грехи мира… Он не отталкивает её, не оправдывается, не прячется. Он допускает до себя всю тяжесть обвинения.
Но на этом откровение не заканчивается. Джейн меняет его оптику. Она как бы говорит ему: но это был не ты. Не в смысле, что ничего не произошло. А в смысле, что в твоём теле был другой. Твоя форма была использована, но твоя сущность не была тождественна произошедшему. Ты не тело, убившее Фуллера. Ты — любовь к Фуллеру. Ты — сын. Ты — наследник. Ты — тот, кто был связан с ним не ненавистью, а любовью. И вот здесь начинает размываться не ответственность вообще, а концепция греха как окончательного самоотождествления.
Эта мысль не нова. В древнем монашеском предании есть история о двух подвижниках. Один достиг великой высоты в аскезе, молитве и чистоте жизни. Ему было открыто, что есть другой монах, в некотором смысле превзошедший его. И когда он нашёл этого человека, оказалось, что тот однажды пал тяжёлым образом. Тогда первый старец недоумевал: как возможно, что согрешивший оказался выше? И ответ раскрыл саму тайну. Тот не отрицал, что падение произошло. Он не лгал. Но он не согласился признать это падение своей последней сущностью. Смысл его ответа был таким: это случилось со мной, но это был не я. То есть не моё глубинное «я», не моя истинная природа, не тот, кто стоит у истока моего бытия. И именно это различение разрушило власть врага. Не отрицание факта, а отказ от ложного отождествления.
Вот почему эта глава так важна для всей книги. Она выводит нас из детской схемы, где человек либо целиком свят, либо целиком тождествен своему греху. Нет. Событие падения может быть реальным, но не быть последней правдой о человеке. И именно это в начале истории человечество не могло вместить. Если бы такая истина была сказана слишком рано, в младенчестве сознания, она превратилась бы в дешёвое оправдание зла. Ребёнок не способен отличить «это не моя сущность» от «значит, можно всё». Поэтому человечество проходит долгую школу добра и зла, закона, суда, ответственности, вины. И только в полноте времени можно сказать глубже: грех не есть твоя природа. Твоя природа — не падение, а сыновство.
И тогда становится понятной ещё одна евангельская притча — о работниках виноградника. Один трудился с самого утра, другой пришёл в последний час, а плату получили одинаковую. С точки зрения старой оптики это несправедливо. С точки зрения новой — естественно. Потому что мера платы определяется не количеством часов внутри дня, а тем, вошёл ли ты в полноту хозяина дня. Так и здесь. Один мог пройти колоссальный путь внутри системы различения добра и зла. Другой — вдруг выйти из самой этой системы, как тот монах из древнего предания, который не стал отождествлять себя со своим падением и потому оказался выше того, кто дошёл до величайшей высоты в пределах старой лестницы. Не потому, что он больше потрудился, а потому, что вышел за пределы самого счёта часов.
И здесь нужно сделать ещё один шаг. Если человек поверил, что грех — это его сущность, то вместе с этим он поверил, что и добро — тоже его собственность. Так возникло двойное присвоение. Человек стал присваивать себе и светлое, и тёмное. Он стал говорить: это я сделал добро, это я совершил зло. Он создал взглядом из разделяющего ума центр, который присваивает себе всё, что просто происходит в поле жизни. И именно так он стал не только грешником, но и самоправедным. Одни начали жить с чувством вины, другие — с чувством заслуги. Но и то и другое рождается из одной и той же ошибки: из ложного центра, который говорит «я — источник».
Вот почему эта глава не только о размывании понятия греха, но и о размывании самой старой системы присвоения. Пока человек живёт в старой оптике, он не может не делить мир на добрые и злые действия, а затем не присваивать их себе или другим. Это и есть мир суда. Мир, в котором всё должно быть разложено, посчитано, взвешено, записано на чей-то счёт. Но как только оптика начинает меняться, выясняется, что на самом глубоком уровне грех и заслуга одинаково не могут быть окончательной правдой о человеке. Они относятся к его форме, к его истории, к его роли, к его состоянию в эоне разделения, но не к самому источнику его бытия.
И здесь снова становится понятен Христос. Он принимает на Себя грех мира не потому, что Бог решил юридически переложить вину с виновных на невиновного. Это слишком грубое чтение. Христос делает нечто глубже: Он входит в саму точку ложного самоотождествления человека с грехом и разрушает её изнутри. Он как бы говорит: да, Я беру на Себя всё то, с чем вы себя смешали. Всё то, что вы назвали «собою». Всё то, под тяжестью чего вы живёте. И, взяв это, показывает, что оно не способно убить подлинное Сыновство. То есть Он не просто «оплачивает долг», а показывает природу человека как не тождественную его падению.
Вот почему сцена с Дугласом и Джейн так важна именно сейчас, в конце века. Она раскрывает то, что нельзя было сказать прямо в начале истории. Если бы человечеству в младенчестве сказали: «это был не ты», оно услышало бы только разрешение грешить. Но теперь, когда пройдено огромное поле боли, закона, вины, религии, покаяния, самосудов и внешних судов, можно сказать глубже: это было в тебе, но это не был ты как глубинное «я есть». Эта фраза не отменяет ответственности формы. Но она разрушает ложное тождество сущности и падения.
И здесь становится ещё яснее, почему второй монах из древнего предания оказался выше первого. Первый старец действительно взошёл на колоссальную вершину. Можно сказать, он прошёл весь путь в пределах системы добра и зла, достиг почти предельной чистоты, трудился с утра до вечера внутри этого дня. Но второй сделал нечто иное: он вышел из самой системы счёта. Не тем, что стал «лучше» в моральном смысле, а тем, что перестал отождествлять свою сущность с событием падения. Он оказался как бы уже по ту сторону дня, по ту сторону часов, по ту сторону бухгалтерии заслуг и вины. И потому он получил не большую плату в количественном смысле, а вышел в иное качество.
Эта мысль почти совпадает с тем, что уже раскрыто в притче о работниках виноградника. Те, кто трудились с самого утра, не были обмануты. Они получили своё. Но оказалось, что хозяин дня не связан их внутренней арифметикой. Так и здесь. Те, кто веками шли путём аскезы, закона, очищения, борьбы с грехом, не обмануты. Их путь реален. Но в конце открывается, что есть ещё более глубокий выход — выход из самой оптики, где грех и заслуга являются окончательными словами о человеке. Это не отменяет прежний путь. Это раскрывает его завершение.
И здесь нужно вернуться к читателю. Не поверил ли ты слишком глубоко в обвинение, которое мир предъявил тебе? Не живёшь ли ты так, будто самое тёмное, что произошло в твоей жизни, и есть твоя сущность? Не стал ли ты носить свою рубашку в крови как последнее имя? Не построил ли ты из падений свою идентичность? Не думаешь ли ты о себе прежде всего как о согрешившем, повреждённом, испорченном, неправильном? И если да, то именно в тебе сейчас должна прозвучать та нежность, с которой Джейн смотрела на Дугласа: это был не ты.