Сергей Носов – Когда багажник откроют (страница 6)
Это лекарь, значит, велел. А у самого – ком к горлу.
Читаю, а у самого голос дрожит. Только этого не хватало, думаю. Э, думаю, не переигрывай… То есть как «думаю»? А значит, так думаю, что моё ещё одно я себя обнаруживает, готовое на меня со стороны воздействовать. Это я-со-стороны моё мне говорит: «С ума сошёл? А ну-ка, хорош переигрывать!» А я бы и рад, так оно само так получается – про «солнышко знойное», про лицо его «непробудно-спокойное»… про то, как в гробу он лежал под лучами-то солнышка знойного этого…
И ещё меня пугало, что это только началом было, я знал – вся жуть впереди. Пташка сядет на гроб, вот прямо сейчас, а потом мы все заплачем, завоем вместе с детками, а потом вопросы, вопросы пойдут безответные… Вот и птичка:
Жуть, а не птичка! Меня уже трясёт не по-детски, а моё я-со-стороны, эта хрень выручалистая, мне установку даёт: «Спокойно! Спокойно! Спокойно!» – и на воробьёв отвлекает, и про урну напоминает, которую на углу видел, а ворона из неё, помню ли я, обёртки жирные вытаскивала и по саду разбрасывала? А птичка божия голубь и сейчас, поди, на голове Некрасова сидит, подними-ка голову – весь памятник голубями обосран. Умеет оно, моё я-со-стороны, одномоментно всякую херню в точечном заряде сосредотачивать и стремительно разряжать его в моем подсознании ради моего же спасения. Или в сознании. Какая разница. Но не всегда. Не всегда получается. Забудь про птичку! Птичку проехали.
Вот оно. Вот оно. Чувствую, уже сам завыть готов – так оно меня забирает, и лишь утроением напряжения воли едва себя сдерживаю, чтобы не взвыть…
А я сдерживаюсь. Из последних сил.
Здесь не о конкретном случае, а вообще – как примеры того, как бывает: здесь про то, что им плакать судьбой велено… И то верно:
Ну, можно ли такое на человеческий язык перевести? «Своему-то свои хороши…» Это покойнику своему – хороши, в общем случае – когда взрослые плачут, сами.
«Доброй души» у меня произнеслось высоким, срывающимся, почти не моим голосом. Слёзы навернулись на глазах, нет, так лучше: кожею щёк ощутил их – бегут, что у тех ребятишек, но про то, как он успокоился «под большими плакучими ивами», я всё же сумел прочесть более-менее сдержанным голосом, хотя и дрожащим, сумел хоть как-то взять себя в руки, да только потом вопросы пошли те самые, и тут меня ещё сильней затрясло.
Я-со-стороны моё здравомыслящее, лучше меня самого меня знающее, поторопилось отвлечь меня Хармсом. Даниил Иванович, палочка ты моя выручалочка… Я-со-стороны, предохранитель мой и хранитель, хорош, говорит мне, страдать, тем более из-за одного какого-то суицидника, а как тебе шесть глупых старух, целых шесть безвестных старух прыг, прыг из окон? Где-то здесь, где-то неподалёку… Ась? На улице Маяковского, где Хармс жил?.. Ну, не знаю, не знаю… Взгляд, мутный от влаги, устремил я, обернувшись через левое плечо, на Мальцевский рынок, недавно Некрасовский, предощущая спасительную коррекцию Хармсом, только Мальцевский рынок заслонял дом – Евангелической женской больницы корпус жилой… А вдруг из окна кто-нибудь выпадет?.. Строй переживаний моих уже было переключиться в другой регистр приготовился, более подобающий обстоятельствам выступления, как тут в моей актёрской практике впервые случилось вторичное расслоение: ещё один мой двойник обнаружился – я-со-стороны-другое. «Плачь, – оно мне велело, – плачь, если хочется, плачь!» А мне-то как раз не хотелось. По уму-то… совсем не хотелось… А по состоянию души… Ох…
«Захожий»! Господи… Слово-то какое… Все мы на этой земле захожие…
Сторонку любил… Нашу сторонку любил… Жалость я такую почувствовал… ко всему на нашей сторонке… ко всему на земле этой сущему… и к не совсем сущему тоже… и к тому застрелившемуся… и к тем глупым старухам… шестерым… из окна вывалившимся… вследствие чрезмерного любопытства… до которых нет никому из нас горя… и к самому Хармсу, к Даниилу Ивановичу… сгинувшему в тюремной больнице блокадным дистрофиком… и к Некрасову, к Николаю Алексеевичу… как он умирал тяжело… пиша «Последние песни»… и ко всем, кого обыграл он в карты… греша… греша и пиша… и к памятнику, под которым стою, обосранному голубями… и к этим, что стоят и слушают мои… то есть его, «Похороны»… к этим, на которых смотреть не решаюсь… такой эксцесс… но знаю, что как минимум каждый четвёртый, так же, как я, плачет, плачет почти что навзрыд, ибо мне хорошо известна мощь моего актёрского дара!
Опять, опять о птицах. О грачах, наверное… Я и обращался к вершинам деревьев… Но всё же скользнул взглядом по публике… Трое из бара стояли… мгновения мне хватило запечатлеть их в памяти… У седобородого борода сдвинулась набок, в квадратных очках с открытым ртом меня слушал, а сомневающийся… тот просто – глазам и ушам не верил…
Про гром, кому не понятно, – детям он напоминал о роковом выстреле.
И про порошок – рискованно. Мне самому детям – в смысле десятиклассникам – приходилось объяснять, что порошок здесь не то, о чём они подумали, а уменьшительное от «пороха»; дети не верили, смеялись… А чего смеяться-то? Он же охотник. Чего смешного? Он и застрелился с помощью порошка этого…
А как хорошо, как задушевно – со звукописью: «У тебя порошку я попрашивал…»
Всё! Глаза, не стесняясь, рукавом вытер (носового платка у меня при себе не было).
Сказал:
– Простите.
И замолчал. Не мог больше, не мог.
Все молчали. И мне даже показалось (показалось только), что на улице Некрасова остановился транспорт.
Нельзя было долго молчать. Не минута же это молчания.
Я собрался. Мне так показалось. Я собрался продолжить. И тут же услышал тихий, жалобный вой.
Это я подвывал детишкам у гроба незнакомого самоубийцы.
И взрослым – убитым горем бабам и мужикам.
Горе было – ничьё персонально, не чьё-нибудь личное и точно уже – не моё. Но я понимал его – не мозгами – душой. Это было чистейшее, дистиллированное горе, ничем не замутнённое, как боль червяка, насаженного на крючок. Оно было чужим, чужим и всеобщим, ничьим и моим,
Ноги меня не держали – согнулись в коленях. Я пустился на землю, на холодный грунт. Схватив голову руками, раскачивался и выл. Моё я-со-стороны-третье мне кричало во мне, что не надо стесняться, поздно крепиться, делай что хочешь – вой и рыдай, вой и рыдай.
А другое моё я-со-стороны-не-знаю-какое-по-счету тихо вздыхало: ну вот… «скорую» вызовут… или милицию.
Но встал я не поэтому. Силы меня покинувшие, внезапно – совершенно внезапно вернулись. Я вскочил на ноги и только сейчас понял, что в эту минуту слабости не переставал декламировать. Что они поняли сквозь мои завывания и рыдания, трудно сказать, но по тексту должно было быть это: