Сергей Михеенков – Танец бабочки-королек (страница 26)
Он снова пополз, но не прямо к окопам, а сперва взял вправо, потом перевалился через гребень уже смёрзшегося танкового следа, сполз в колею. Отдышался. Прополз вперёд шагов двадцать и выглянул из-за снежной бровки.
Возле Святослава кто-то возился. И сперва у старшины мелькнула радостная мысль: пришли, пришли-таки санитары. Сейчас и вывезут всех раненых. Вон они, уже ходят вдоль окопов, отыскивают живых. Говорил же я Калинычу, что скоро придут. Пришли. Но вставать из глубоко прорезанной снежной канавы танкового следа, которая надёжно маскировала всякий его маневр, он всё же поостерёгся. Прополз ещё несколько шагов. Отсюда уже слышалось, как возится в снегу санитар. Значит, жив Святослав. А он-то думал, конец парню. Вот и Калинкина заодно заберут. Перевяжут как следует. И старшина встал.
Немец! Мать честная! Возле убитого курсанта копошился немец. Ошибки быть не могло. Каска немца была выкрашена белой краской, которая местами облупилась. Поверх шинели кусок белой маскировочной материи. Рука на перевязи. Раненый. Обратно ложиться в снег было уже поздно – не спрячешься. Немец тоже заметил его. Посмотрел и отвернулся, снова нагнувшись над окопчиком Святослава.
Старшина смотрел на немца с такой остервенелой ненавистью, что тот, видимо, почувствовал его взгляд и оглянулся. И тут же, похоже, даже обрадовавшись тому, что рядом оказался русский, без оружия, передвинул автомат из-под мышки на грудь и поманил здоровой рукой:
– Ком.
Эх, ёктыть, зачем же я этому контуженому винтовку-то оставил, спохватился старшина, чувствуя, как у него задрожали ноги и разом вспотела спина.
– Ком, ком, Иван! – немец махал ему, теперь уже не рукой, а автоматом.
Какой я тебе Иван, с ужасом, который медленно вырастал в нём, оплетая всё тело и делая его вялым, непослушным, думал старшина. Эх, бронебойщик… Что ты, сволочь такая, не стреляешь? Ведь я ж тебе для этого гожую винтовку дал. Из неё Калинкин столько этих гадов положил! Нет-нет, оглядываться нельзя. Тогда немец сразу догадается, что под сгоревшим танком кто-то есть. Зайдёт сбоку и всех перестреляет. Что ему стоит дать пару очередей из автомата. Или бросит под днище танка гранату. И Калинкина добьёт, и этого дурня раздетого. Не оглядываться. Я тут один. Один… Может, бронебойщик уже и выцеливает. Не спешит… Чтобы наверняка… Не совсем же ему соображение отбило.
Немец стаскивал с мёртвого полушубок. Труп, видимо, уже затвердел, и он никак не мог справиться с рукавами полушубка. Валенки москвича были уже на немце. Ему осталось стащить полушубок. Но с полушубком-то он и не мог справиться. И бросить не мог. Страсть поживы непобедима. Старшина это знал по себе.
Откуда он тут взялся? Не было ж никого. Спрыгнул, что ли, с танка? Своих раненых немцы всегда тут же отправляют в тыл. На машинах. На лошадях. Это старшина Нелюбин наблюдал не раз.
– Иван, давай, давай, – снова кивнул немец и ткнул автоматом в полушубок.
Он что, в плен меня берёт? Какой плен? Он же раненый? Мы пожгли их танки. И нас здесь – трое. И позиция эта – наша. Это он у нас в плену. Да, всё так… Всё так… Но у него – автомат. А бронебойщик, чтоб ему, дураку пропащему… Почему он не стреляет?
И теперь только старшина понял, что, видимо, немцы прорвались с танками и пехотой на соседнем участке. И вот к ним, сюда, забрёл раненый, которого отправили своим ходом в тыл именно те, прорвавшиеся справа или слева. Он, видимо, решил пойти напрямик и вышел на наши позиции. Он не знает, что тут было.
А может, он здесь не один? Старшина огляделся. Кругом – никого. Только этот, с перевязанной рукой, который теперь и приказывал жестом помочь ему снять с тела Святослава полушубок.
Немец явно мёрз. Губы его были синие. И чего он мёрзнет, ведь не очень же и холодно, подумал старшина. Ранение… Ослабел… Сволочь…
– Ихь хайсе Курт, – вдруг сказал немец и улыбнулся. – Курт, – и он постучал себя пальцем в узел клетчатой шали.
Курт… И старшину охватила внезапная тоска. Как будто всё уже пропало. Он не раз видел, как немцы уводили в плен его товарищей, как поднимали раненых и прикладами гнали в свой тыл. И не раз примеривал участь тех, угнанных, на себя, но никогда ничего определённого в его мыслях не возникало, кроме ужаса, с каким он раньше, ещё до войны, думал порой о неминуемых человеческих сроках и о своей – рано ли, поздно ли – смерти. Теперь о смерти он не думал. Что о ней думать? Она у солдата всегда за плечами. Оглянулся – вот она. Ни о чём он теперь не думал, кроме одного: почему бронебойщик не стреляет?
А смерть – вот она…
– Кондрат, – тоже улыбнулся и кивнул старшина. – Ихь хайсе Кондрат.
– О, гут, гут, Кондрат. Русский зольдат Кондрат.
Вот и познакомился с демоном. Что ж мне делать? А делать нечего, надо подчиняться.
Под белым маскхалатом у немца виднелись шинель и клетчатая бабья шаль, по-бабьи же завязанная на груди. И теперь он наконец-то нашёл себе добротный полушубок. Трофей, которым может похвастать не каждый в их роте. Надо только заставить русского Кондрата помочь ему снять с трупа эту незаменимую тёплую одежду, пока убитый не закоченел окончательно. Мёртвые не хотят расставаться со своим имуществом. Но живым оно нужнее. Русские одеты лучше. Сталин о своих солдатах позаботился. Они одеты не хуже офицеров и комиссаров. А фюрер на них наплевал. Он бросил их в замёрзших полях на произвол судьбы. И Курт со счастливой улыбкой думал о том, что теперь, когда он наконец-то ранен, для него наступит другая жизнь. Лазарет, тыл, тёплое жильё, хорошее питание… Этот Кондрат весь дрожит от страха. Не надо меня бояться, русский Кондрат, думал Курт, мечтая о лазарете и тепле. Хорошо, что у Кондрата нет оружия. Видимо, он дезертир. Среди русских очень много дезертиров. Они тоже не хотят воевать. Многие пытаются пробраться через линию фронта, чтобы вернуться к своим семьям, которые там, на западе, позади, уже на немецкой территории. Если захочет, пусть идёт со мной и этот, подумал Курт. Только сперва он должен помочь мне снять эту овечью шубу с убитого. А там – пусть идёт куда хочет. Теперь ему дела до него нет. Он своё солдатское дело завершил там, за лесом, возле русской деревни Малые Семёнычи. Зачем ему пленный? Лишняя обуза. Железный крест за такого не дадут. Не дадут даже пачки сигарет. А лазарет – это та реальность, которая в определённых обстоятельствах просто спасает жизнь и, во всяком случае, продляет её.
Старшина вспомнил, что в карманах у него две гранаты. Гранаты он забрал у Калинкина. Но воспользоваться ими невозможно. Стоит сунуть руку в карман, и немец свалит его первой же очередью. Да и как? Куда он бросит гранату? Немец в двух шагах. Себе под ноги?
– Давай, Кондрат, – кивнул ему немец и, как показалось старшине, снова улыбнулся своими посиневшими губами.
Почему же не стреляет бронебойщик? Эх, если бы не ранило Калинкина… Калинкин бы снял этого чёртова мародёра в два счёта. Немец уже лежал бы в снегу.
Надо подчиняться. Пока буду снимать полушубок с москвича, бронебойщик, может, и очухается. Эх, Кондрат, Кондрат, нашёл кому доверить винтовку и свою жизнь. А ведь я из-за него же, поганца, и попёрся сюда…
Старшина, проваливаясь в глубокий снег, подошёл, наклонился над убитым. Святослав лежал на боку. Эх, сынок, сынок, уже и остыл ты… Тебя похоронят. Положат в общую ямку рядом со всеми нашими, кто полёг тут вместе с тобой. А меня – куда? Куда теперь погонят меня? Старшина потянул с окоченелой руки, заведённой, видимо от боли, за спину, пробитый в нескольких местах рукав.
Немец отступил на шаг. Он держал автомат наготове и с нетерпением следил за движениями старшины. Рукав наконец удалось вывернуть, стащить. Старшина перевернул тело Святослава на другой бок и освободил полушубок окончательно. И тут, глядя на валенки Святослава, в которых приплясывал, улыбаясь одеревенелыми губами, счастливый немец, старшина вспомнил, что у него за правым голенищем лежит его шанцевый инструмент, осколок от снаряда, который он подобрал в лесу во время марша и которым потом долбил мёрзлую землю. Длинный и острый, как штык. Он мгновенно почувствовал его лодыжкой. Его холодные зазубрины. Всю его внушительную тяжесть. Надо только незаметно вытащить… Пока немец рассматривает свой трофей.
Старшина нагнулся, сунул руку в тёплое голенище, нащупал конец осколка, ухватил его хорошенько, чтобы не выскользнул из озябших пальцев, потянул наружу.
Немец, похоже, решил сразу же переодеться. Он перекинул через голову ремень автомата. И в тот момент, когда он нагнул голову и старшина увидел белую полоску его шеи, Нелюбин мгновенно, с силой рубанул по этой полоске тяжёлым, как сапёрная лопата, осколком. Немец охнул. Старшина ударил ещё и ещё, потому что некоторые удары не достигали цели, попадая по каске и соскальзывая. Немец упал на колени, сунулся прямо в ноги старшине своей белой исцарапанной, избитой его осколком каской, замычал, загребая раненой рукой снег.
– Вот тебе, ирод, твой трохвей! – выдохнул Нелюбин тяжело сквозь стиснутые зубы, где-то в глубине души испытывая смутное чувство тревоги и жалости, подобное тому, какое он испытывал до войны, когда забивал привязанного к тополю бычка.
И в это время старшина увидел бронебойщика. Тот шёл к ним по танковой колее, волоча за ремень винтовку Калинкина.