Сергей Михеенков – Штрафной взвод на Безымянной высоте. «Есть кто живой?» (страница 12)
– Простил, – снова вздохнул пожилой боец. – А как тут быть… Она ж и меня любит.
– Вот ты, дядь Петь, какой чудно́й человек! – возмутился молодой голос.
– Да что ж, – усмехнулся пожилой, усмехнулся без горечи, совсем добродушно, – может, оно и так, что и вправду чудно́й. Видать, это у меня по слабости сердечной. Вот говорят: любовь, любовь… А что такое любовь, как не сердечная слабость одного человека к другому? И ежели ты кого любишь, то все ему и прощаешь. И ты бы простил, ежель у тебя жена была бы…
– Нет, дядь Петь, я бы ни в какую не простил.
– А что бы ты сделал? Убил бы? – пожилой крякнул, засмеялся.
– Убить – это крайность. Убить…
– И любовь – крайность! Так-то, Колюшка, в жизни бывает. Вот поживешь, женишься, детей нарожаешь. Ежель, конечно, не убьют. По молодости лет я, брат ты мой, тоже так-то думал: пускай-де только взглянет на кого, я ей хвоста-то накручу! А как дети пошли… Хозяйство… А баба она хорошая, хоть и слабая по этой самой части. Добрая. Работящая. В руках любая работа горит. И дети ухожены, накормлены. Женщина… Молодость… И обладить умеет. Это да. Бывало, так горячей ногой и обовьет. И все с нею забудешь. И сама так и заходится от счастья, будто только на свет божий для этого и пришла. Баба есть баба…
– Не пойму я тебя, дядь Петь. Вот убей, не пойму.
– А и не надо, – усмехнулся пожилой. Усмехнулся так, что будто задумался, может, о главном для себя. Так вспоминают самые счастливые дни своей жизни, которые ушли безвозвратно и по следам которых, быть может, пройти уже не суждено.
Минуту-другую там, за поворотом траншеи, стояла тишина. Ратников слушал ее с той необыкновенной жадностью, с какой человек, мужчина, впервые за многие дни и месяцы фронтовой жизни вдруг понимает, что мир вокруг него наполнен не запахами войны и ее звуками, а иным, звучащим иначе и пахнущим иначе. Сквозь смутную темень крови вдруг проступила женщина. Рассказ пожилого пулеметчика одухотворил, очеловечил и эту ночь, и траншею с ее ровиками и блиндажами настолько, что Ратников впервые за многие месяцы снова понял одну непреложную истину, наполовину стертую обстоятельствами, что вокруг лежат, спят, а может, и не спят, молча думают о том же и не солдаты вовсе, а простые мужики, жители деревень и городов, мужья, сыновья, братья и отцы.
Такие мгновения на фронте мимолетны, случайны и невыносимо остры для онемевшей солдатской души.
Однажды вот такой же ночью в душном блиндаже в такой же тишине Ратникову пригрезился запах какой-то травки, которой он и названия не знал, но которая росла в его деревне на пригорке, на самом припеке. За лето ее усатые колоски вызревали, становились серебристо-серыми, и осенью, когда все увядало и никло после первых ночных захватов, она начинала благоухать необыкновенно сильным и терпким запахом, чем-то напоминавшим запах женщины. Он очнулся весь в слезах. Часовой, сидевший у входа над тусклой коптилкой из сплющенной артиллерийской гильзы, смотрел на него удивленными глазами.
Немецкий пулемет простучал на высоте длинной слепой очередью. Пули легли точно – простригли бровку бруствера, зашлепали по березовой коре позади траншеи. Немец стрелял трассирующими, чтобы видеть свой след и управлять им, и на мгновение маслянисто-черное пространство над нейтральной полосой и траншеей оказалось расцвеченным разноцветными фосфоресцирующими трассами и брызгами рикошетов.
Вот и все. Ратников сглотнул сухой комок. В горле першило. В глазах стояли слезы. Вот и все…
– Стращает, гад, – зло выругался молодой и завозился, похоже, готовя пулемет и стаскивая с него плащ-палатку. – А вот я ему сейчас нашенских круп подсыплю. У нас с дядей Петей тоже с вечера «на колышек» пристреляно.
Это была старая солдатская хитрость, родившаяся, должно быть, еще во времена самострелов и пищалей. Ратников освоил ее в подмосковных боях, когда огнем трофейного «машиненгевера» отгонял от позиций взвода немецких снайперов, охотившихся по ночам на звук или на огонек самокрутки. Пулеметчики днем вбивали в бруствер колышки, под приклад пулемета, на определенной высоте, чтобы приклад только-только проходил над колышками, делали пристрелку. Если надо, колышки осаживали или, наоборот, вытаскивали повыше. А ночью внезапно делали несколько очередей – пули точно проходили над бруствером. В ленте для верности каждый десятый патрон меняли на трассирующий.
– Не надо, Колюшка. Пес с ними, – пытался остановить пулеметчика пожилой боец, и Ратников понял, что в расчете первый номер не он, а молодой, кого он называл Колюшкой.
– Мать его туда!.. – бранился пулеметчик, а второй номер продолжал терпеливо уговаривать его:
– Посиди лучше. Поговорим хоть. Завтра с утра, гляди, опять командиры нас на высоту погонят. Что-то с вечера начальство по траншее ходило, в трубу за немцем наблюдало. Майор из штаба полка и с ним артиллерист, капитан. Что-то все записывали.
– Да хотя бы парочку очередей им…
– Уймись. А то мины начнет кидать. Загонит на запасную позицию. А там продувает, так и вьюжит холодом из лощины. Неудачная позиция. Тут хоть затишно. Пригрелись.
– Поскорей бы их, гадов, за Десну протурить.
– Это так. Да только за Десной тоже земля наша, русская, и ее тоже выручать надо. Если б за Десной война кончилась, да тут бы мы его коленками задавили…
– Там все же легче будет. Смоленск рядом.
– А это правда, – вдруг согласился пожилой. – Там, за Десной, глядишь, сменят наш полк. Во второй эшелон отведут. Мы уже негожие стали, уморенные. Для наступления свежий народ нужен. Хоть вошь из одежки выморим. В баньке помоемся.
– Тебе, дядь Петь, только бы одно – в тыл, да вшей поморить.
– Тыл каждому солдату мил. А вошь заела. Что-то в последние дни больно густая пошла да злая. Надо ее поголовье снизить. А воевать… Навоюемся еще. Я, Колюшка, уже довольно пожил на этом свете. Детей, вон, нарожал. Дети большие уже. Если что, без отца не пропадут. Дом построил. Бабу красивую любил. И еще одну имел, городскую, интеллигентную.
– Вот так новость! Чужую, что ль?
– Нет, она незамужняя была, – возразил пожилой солдат. – Чужая, брат, это когда мужняя жена. С такой грех. А тут… Тут с ее стороны никакого греха. Тут уж, брат ты мой, я грех на душу принял.
– Ну и ну! Расскажи, дядь Петь, как дело-то было? – загорелся пулеметчик. – Ты про это раньше не рассказывал.
– Не рассказывал, верно. Про все, что в жизни приключилось, не расскажешь. Да и незачем.
Правее басовито и размеренно простучал длинной очередью ручной пулемет Дегтярева.
– А ты-то, парень, – продолжил свою речь старый боец, – бабу аль девку поимел хоть раз? Знаешь хоть, где у бабы жарче всего?
– Да было дело… – И пулеметчик вяло усмехнулся.
– Было? Аль врешь? А? Как про сапоги… – Пожилой добродушно засмеялся. – Значит, не было.
Помолчали.
– Ты ничего не слышишь? – вдруг насторожился пожилой.
– Что, дядь Петь?
– Будто зашуршало там.
– Где?
– Там, возле проволоки. Кинь-ка гранату. Ты половчее меня. А то подползут…
Ратников невольно напрягся. Он тоже прислушался, но ничего подозрительного не услышал.
Щелкнул запал, и через некоторое мгновение ночь разорвало взрывом гранаты.
– Не туда ты ее запульнул. Далеко. А ну-ка, другую, поближе.
За бруствером лопнула еще одна граната. На этот раз совсем близко, так что над траншеей упруго прожужжали осколки.
Нет, подумал со вздохом Ратников, не поговоришь на фронте о мирном, не забудешься в довоенных воспоминаниях, когда каждый миг был счастьем. А вот ему, Ратникову, счастье выпало и на фронте. Настоящее счастье с женщиной. Да такое, что только роман писать.
– Никого там нет, – сказал пулеметчик.
– Кто его знает. Береженого, знаешь…
– А может, кто из своих ползет? Раненые. С нейтралки. Там сегодня штрафников вон сколько осталось. Да, дядь Петь, наша судьба еще не такая лихая. А ихнего брата совсем не жалеют. Вон сегодня что было… Без артподготовки, под пулеметы…
– Осужденные ведь, – нехотя пояснил пожилой. – Искупить должны.
Ратников затаил дыхание и почувствовал, как пересохли губы.
– Да знаю я, за что иногда под трибунал угодить можно. Вон, Олейников с лейтенантом сегодня вышли. Повезло. Олейникова я знаю. Земеля мой, пулеметчик. Ты ж сам знаешь, какая у них история вышла.
– Ты, Колюшка, эти разговоры брось. Мы люди маленькие, и дело наше простое, солдатское.
– Да ладно тебе, дядь Петь! Весь полк знает, что Олейникова с лейтенантом за здорово живешь в «шуру» отправили.
– А я тебе говорю, помалкивай. Пущай другие говорят, а ты слушай да помалкивай.
Ратников уронил голову на колени и едва не разрыдался. Так внезапно и сильно подступило к горлу. И это сочувствие бойцов, и пережитый день, неимоверно тяжкий и долгий, и рукопашная на «тягуне», и то, как ползли оттуда к своей траншее, и страх, что там их ждет пуля или несправедливый упрек Соцкого, и холодная неизвестность, которая ждет впереди, на высоте, куда скоро надо идти вместе со взводом Порошина, – все нахлынуло разом, и такой горькой волной, что не было сил справиться с собой.
– Ты что, лейтенант? – высунулся из-за плеча траншеи Олейников, толкнул его в бок. – Приснилось что?
Ратников с трудом взял себя в руки.
– Приснилось… День был трудный.
– Да, денек был аховый. И как мы оттуда свои ноги унесли? Видно, товарищ лейтенант, нас бог бережет. Видно, для чего-то мы ему еще нужны.