Сергей Максимов – Год на Севере (страница 94)
Зима этого года начиналась как-то вяло: по целым суткам валили крупные хлопья снега, но все это, не скрепляемое достаточно крепкими морозами, ложилось на плохо промерзшую землю рыхлой, глубокой, в рост человека массой. Дороги не устанавливались долго. Не было бы, кажется, и пути на Печору, если бы не прошли оттуда обозы с мерзлой рыбой на ярмарку в Пинегу. Обозы эти оставили за собою узенькую дорогу с глубокими выбоинами, ухабами и широкими раскатами. Прихотливо извиваясь, прошла эта дорога по Тайболе между высокими вековыми соснами, елями и лиственницей. Этой-то дорогой приходилось ехать и мне в длинной, узенькой (только одному сидеть) кибитке, предложенной любезной предупредительностью доброго человека в Архангельске, испытавшего на себе все невзгоды дальних дорог в губернии. Как теперь слышу роковое известие, сказанное мне как-то вскользь и равнодушным тоном в селении Вожгорах, что дальше уже нет деревень вплоть до первого села в Печоре — Усть-Цыльмы.
— Тайбола пойдет тебе теперь ста на четыре верст, вплоть до самой отдалены, — добавляли ямщики.
— Пугает меня эта ваша Тайбола!
— А вот поезжай: увидишь — нам скажешь! — отвечал бойкий староста с насмешливым видом и тоном.
— Кибиточку-то ты ладную обрядил! — добавил он потом.
— А то что же?
— То-то, мол, хороша: легкая такая!
Он в доказательство своих слов откинул ее в сторону, как самые легонькие, маленькие ребячьи саночки.
— Ходка уж порато, дядя Кузьма, сама бежит! — прибавил от себя привезший меня ямщик.
— У нас ведь места здесь, надо бы тебе сказать, проклятые: коли сани с отводами, так и не проедешь, — продолжал свое ямской староста.
— Ты гляди-ко, дядя Кузьма, в нутро-то: ишь он как его олешками знатно уколотил — тепло ему будет!
— Это ты, твоя милость, ладно надумал, а то, ишь, холода, кажись, вовсе надумали встать. Не хватили бы только тебя, паря, хивуса на дороге-то?
— Это что же еще такое: хивуса?
— Хивуса эти, вишь... по-иному бы тебе молвить: падь экая, рянда, чидега — все вместе.
— Курево — сказывай, дядя Кузьма!
— Замятель, тоись, — говорил третий.
— Все вместе, все вместе: снег тебе сверху идет — одно это. Опять другое: ветер метет тебе снизу и с боков, свет закидают. Ничего тебе не видно и ехать нельзя: лошади столбняком так и встанут, бревном ты их не спихнешь с места, не токма плетью. Самое такое поганое дело!
Староста урывисто махнул рукой.
— По трунде (тундре) вон совсем засыпает... Эдак-то, слышь, ономнясь пустозеров двое ехали — порешило, замело насмерть! — прибавил старый ямщик.
— Что же вы меня пугаете? Ведь ездят же другие!
— Да, это точно, что ездят: вишь, недавно ведь этих лошадей выставлять стали здесь, а то ведь сменных у нас допреж не было: больно же чиновники жаловались в ту пору, скучали... Садись, ваше благородие, ничего: страшен гром, да милостив Бог, ничего — проедешь, чай!
Поехали. Тройка хохлатых, измученных лошаденок, сбитых десятским с разных дворов и потому невыезженных, метнулась в разные стороны, сбилась с дороги в сугроб, опрокинула кибитку набок. Кибитка была, правда, тепла, но неудобна для того, чтобы в таком крайнем случае выбраться из нее. Наконец, и это неудобство было устранено: трое мужиков поставили ее на копылья, ухватившись за один бок. Я вылез, но ушел в снег по плечи; наконец, и оттуда вылез и опять сидел в кибитке по-прежнему, созерцая впереди себя длинного, как шест, ямщика, взгромоздившегося на переднюю лошадь. Он ежеминутно дергал руками и прискакивал на крестце ее. Все пошло своим чередом: лошади не метались в сторону и не могли этого делать, потому что мы въехали в лес, на лесную тропинку. Огромные лапчатые ели и сосны, засыпанные снегом, ветвями своими метались в лицо; ямщик задевал головой за сук, раскачивал ветви и подвозил меня с кибиткой под этот сук как раз в то время, когда валилась оттуда огромная охапка густого, пушистого снега. Один только, стало быть, ямщик с передней лошадью был в барышах. Пробовали снег вытряхивать из саней — нашли бесполезным: ямщик валил на первой же версте новые охапки. Советовал яему смотреть вперед и быть осторожным — не помогло: он всегда забывал этот совет, но, если и сторонился, то по какой-то случайности, не вовремя. Опрокинуться мы не могли: обступивший нас со всех сторон дряблые, выросшие на болоте деревья, подхватывая с одного бока, бросали на противоположный пень, там, где лесная дорога изломана была рытвинами и ухабами. Не меньше радостей приносили и новые виды, когда мы выбирались из леса на широкую снежную поляну. Здесь не было деревьев и, стало быть, приводилось чаще опрокидываться: повалится кибитка набок, зарывшись до половины в снег, и протащится таким образом вперед до той поры, пока не услышит форейтор-ямщик задыхающегося голоса из кибитки, вопиющего о пощаде и помощи. Соскочит он с лошади, кое-как поставит опять сани на копылья и в сотый раз удивится причине такого злоключения, промолвив:
— Со всеми, почесть, начальниками вот эдак-то!
— Да вы по-дурацки ездите: вместо облучка, садитесь на переднюю лошадь. Нигде ведь так-то не ездят!
— Все так бают, да вот поди ты...
— Садись на облучок!
— Несвычно: лошади опять замотаются. Ну, ин ладно!
Чтобы угодить седоку, он и примостится, пожалуй, на облучок, но ненадолго. Лишь только успеешь немного вздремнуть и раскроешь глаза, смотришь — он снова сидит на передней лошади и по-прежнему дергает руками и прискакивает.
— Ты, ямщик, хоть бы песню запел.
Махнет он рукой, обратившись назад — и ответ его на запрос весь тут.
Примешься от скуки версты считать и, по крайним соображениям, по количеству употребленного на езду времени и по пространству, должно быть, далеко за половину и скоро должна появиться станция, на которую обещали 25 верст. Спросишь ямщика об этом.
— Да вот озерко проедем, в лес втянемся, так тут кедры стоят. От них считаем половину-то.
— Так какие же вы 25 верст кладете на станцию?
— Это точно, что не ладно кладем. Да, вишь, ведь наши версты-то какие: мерила их баба клюкой.
Но и станция здешняя не находка: эта низенькая избенка-кушня, полуразвалившаяся, черная снаружи, с двумя маленькими дырами вместо окон, из которых лезет не пар, а горький дым. Я попробовал пролезть в одну кушню через низенькую дверку и закаялся: больно резали глаза вплотную наполнявшие ее дым и смрад и захватывали дыхание. В четверть часа времени с трудом можно было разглядеть все вопиющее убожество ее, всю голую, горькую бедность ее обитателя-кушника, оборванного, с загноившимися глазами, сугорбого старика, с черным, неумытым лицом, как у кузнеца или угольщика, с крайне недовольным и каким-то плаксивым видом. Кушник и здесь не преминул попросить подаянья в одинаковом тоне и одними и теми же словами, как и все другие на дальнем протяжении Тайболы.
— Не сойдется ли что от твоей милости на бедность?
— Скучно тебе жить здесь, старик, одному, без товарищей?
— Пошто скучно? Не скучно! Немощный ведь я: в миру не гожусь, нешто делать-то мне!..
— А давно ты ушел из мира?
— Давно. Почитай, порато же давно. Дальние-то кушни на лето снимают: уходят кушники-то по домам, а я круглый год живу здесь.
— И не боишься?
— Чего бояться-то?.. Нету, не боюсь...
— А лесовиков, водяных?
— Кричат же по лесу-то, а ко мне не ходят: оборонял Бог. Молитвой ведь я их!.. Медведи, вон, по летам живут, те балуют, шибко балуют.
— Что же они с тобой делают?
— Да всяко. Об угол чешутся: расшатывают углы-то, тоже опять дверь припирают...
— Как же это?
— А хворосту да бревен натаскает к двери-то, тем и запирает. И не выйдешь.
— Ты бы оборонялся.
— Чем обороняться-то стану? Ружья у меня нет, прячусь вон на подволоку — вся моя тут и оборона. Подурит дурак, знаю: пошалит у тебя в избе-то, поломает все, да с тем и уйдет: милует Бог!
— Зверьков, чай, ловишь тоже?
— Это бывает: горностаев ловлю, тоже псецы (песцы) приходят, лисицы...
— Чем же ты кормишься, старик, ешь что?
— А то и ем, что с проезжих сойдет: дают тоже. Летом в наших местах больно хорошо!
— Чем же, старичок?
— Да ягод уж очень много всяких растет ну и ешь... Промышленники, что за лесным зверем ходят, хлебушка дают: ем по праздникам!
— А не ошибаешься, в какой день праздник, в который будень?
— Бывает же и эдак, ошибаюсь!
— Кто ямщики у вас, старик?
— А земские выставляют на зиму с Мезени. Летом-то, вишь, здесь лошадями нету езды: реками плавятся, в карбасах. Есть, бают, пешие переволоки, да небольшие.
— Чья же у тебя кушня, своя?
— Нету, мирская; я, коли поломается что, то поправлять должон. Опять же уход за ней мой.
— Какой же уход и какая поправка?
— Правда, что нету, да и не спрашивают. Пошутил ономнясь земский начальник один, что стены-де не скоблишь,: да сам же и отшутился, не путал же больно-то: «Эдак-то-де лучше, коли стена коптится: изба-де меньше гниет, а ты-де, старик, не пужайся». Такой добрый!..
Готовы между тем лошади и затем новые испытания от кушни до кушни, которые похожи одна на другую, как две капли воды: с такими же бедными убитыми одиночеством кушниками, между которыми только ближе к Печоре стали попадаться зыряне, умеющие по-русски только выпросить подаяние, и затем молчаливые на все расспросы. Говорили ямщики, что они и по-зырянски-то толковать разучились.