реклама
Бургер менюБургер меню

Сергей Максимов – Год на Севере (страница 88)

18

Оставалось, конечно, поблагодарить, что я и сделал.

— Только ты под уздцы его не дергай — на дыбы становится, сбрасывает. Не щекоти опять же — задом брыкает. Не хлещи — замотает головой, замотает, не усидишь, хоть какой будь привышный. По весне-то его гад (змея) укусил[59].

— Так ты бы попользовал его.

— Попользовал: травы парили.

— Какие же?

— Голубенькие такие бывают цветочки...

— Словно бы колокольчики! — добавил другой мужик.

— А ты бы, Никифорошко, канфарой примочил, — вступился третий.

— А ладно, — отвечал Никифорушко, — есть канфара-то; разносчики, вишь, у нас в деревне-то живут: есть, чай, у них. Ладно, ну!

Лошадка, вопреки предостережениям, оказалась бойкою, не брыкливой и не тряской, так что я успел даже приладиться ехать на ней вскачь, особенно после того, как дорога из ложбины потянулась в гору. Тянулась дорога эта по косогорью, кажется, две-три версты. Скакал мой конек, для которого достаточно было одного только взвизга, легкого удара поводьем, и вынес меня на гребень горы, на котором только что могла уместиться одна дорога, так узок и обрывист был этот гребень. Узеньким, хотя и замечательно гладким рубежком шла по этому гребню почтовая тропа, достаточная, впрочем, для того, чтобы пропускать верхового и потом одноколку также с верховым. Одноколка, с трудом поспевая за мной, плелась себе вперед, не задевая ни за придорожные пни, ни за сучья.

Мы продолжали между тем подниматься все выше и выше. Казалось, и конца не будет этой горе и этому гребню, и уведут они нас высоко-высоко и покажут дальнее море, ржавое болото и т. п. Но вот впереди нас, на спопутном холмике, показался крест под навесом, рядом с ним другой. Гора здесь как будто надломилась и пошла вперед отлого вниз, заметно не круто, какими-то террасами, приступками. Но ехать дальше было невозможно. Я, как прикованный, остановился на одном месте и, по-видимому, самом высоком месте горы и дороги — на половине станции, как предупреждал ямщик раньше. Ямщик говорил еще что-то и долго и много, ноя уже не слушал его: я был всецело охвачен чарующей прелестью всего, что лежало теперь перед глазами.

Высокие березы и сосны, не дряблые, но ветвистые, с бойкой крупной зеленью, провожавшие нас на гору, здесь раздвинулись, несколько поредели и как будто именно для того, чтобы во всей прелести и цельности открыть чудные окрестный картины. Пусть отвечают они сами за себя, очаровывая отвыкшие от подобных картин глаза, забывшие об них на однообразии прежних поморских видов.

Влево от дороги по всему отклону горы рассыпалась густая березовая роща, оживлявшая тяжелый, густой цвет хвойных деревьев, приметных только при внимательном осмотре. Роща эта сплошной, непроглядной стеной обступила зеркальное озеро, темное от густой тени, наброшенной на него, темное оттого, что ушло оно далеко вниз, разлилось под самой горой, полное и рыбы, и картинной прелести, гладкое, невозмущаемое, кажется, ни одной волной. Солнце, разливавшее всюду кругом богатый свет, не проникало туда ни одним лучом, не нарушало царствовавшего там мрака. Мрак этот сливался с тенью берега, густой прибрежной рощи и расстилался по всему протяжению рощи, поднимавшейся на берег озера, так же в гору. Видно было, как постепенно склонялась она на дальнейшем протяжении, редела заметно, переходила в кустарник, пропадала в этом кустарнике. Пропадал и этот кустарник в спопутном песке. Песок тянулся не много, на него уже плескалось, набегало волнами своими море, у самого почти горизонта, далеко-далеко.

Узкой полосой, черной и также зеркальной, виделось это море. Словно озеро, тянулось оно дальше вправо и влево на неоглядную даль, которую уже не мог проникнуть самый зоркий глаз. Ничего не видать было на этой дали, кроме песка и моря, ничего не слыхать было оттуда: далеко отошла вся эта картина в сторону, так чудно завершаемая у подножия горы нашей тенистой рощей и зеркальным темным озером. Направо, по горе, тянулся тот же густой, беспросветный лес, и уже недолго: на наших же глазах быстро обрывался этот лес и не переходил уже в кустарник, а прямо в топкое ржавое болото.

Бесприютная, мертвенная краснота этого болота, богатого морошкой, кочками, больно била в глаза, как нечто противоречащее со всем виденным прежде. Как разбитые стекла, как светлые пятна, отсвечивали и искрились на солнце, и играли бойкими отблесками эти ямы болота, которые по местам разбросались по нему бесцельно и бесприветно, и снова мертвенная ржавчина убивала всякую жизнь, всякое случайное поползновение к этой жизни. Я оторвал глаза от этой смерти направо, Я не хотел сравнивать ее с жизнью, изобилием, царствовавшим в той же роще, в озере, наконец, в том же дальнем море. Я уже боялся встретиться с безжизненностью болота в другой раз, переносил взор на дорогу и здесь встречал смелую, не теснимую ничем, свободную жизнь: кружились мириады пестрых, разноцветных бабочек, словно не боялись они, что попали как будто не в свое место, что не дальше, как за версту, расстилалось бесконечное, тысячеверстное карельское болото.

Здесь так же, как и везде по всему беломорскому побережью, берега обнажены и северные ветры истребляют всякую растительность. Но стоит отойти немного верст — попадаются деревья. Зато, лишь только высокий берег защищает почву с севера — является растительность, какой вовсе нельзя ожидать, судя по географической широте. В начале весны, когда начинает цвести черемуха — первое дерево, приветствующее своими белыми кистями наступление лета в нашем климате, — аконит в полном развитии цветов. Природа истощает последние силы свои, решительно разоряется, чтобы несколько оживить и украсить эти мертвые страны. В Петербурге аконит цветет почти к осени, на Белом море он к лету в рост человека. Между деревьями глядели голубенькие цветочки, среди них как будто запутался заблудившийся василек, отдавали своим свежим, нежным запахом анютины глазки; еще какие-то не архангельские цветы; тут же виделась отзревавшая, с пожелтелыми листьями морошка; выползал из-под гнувшейся хвои и листвы здоровый, сочный масляник, весь облитый, словно маслом, и, может быть, на наших же глазах проточивший свою голову на свет Божий; виделись, наконец, белые грибы, красноголовые боровики, виделось много... рисовалась, одним словом, иная жизнь, царствующая только вдали, там, где у народа одна забота — поле, одно попечение — лес и покосы, и жнива, и которой здесь как будто лишнее, не свое, не заслуженное место.

Здешний народ отвык, даже незнаком с такими местами и мог бы обойтись без них: только значение праздничного зрелища для отдыха и некоторого успокоения может иметь для них вся эта местность, от которой глаз бы не отрывал, к которой бы вернулся не один десяток раз. Столько в ней было прелести, столько в ней было чего-то, что унесло в дальние, знакомые места, обхватило самыми свежими воспоминаниями о давно покинутых местах для иной жизни, для иных обязанностей: в них уже не много поэзии и нет очарования!

— Что загляделся долго, али уж хорошо больно?

Ямщик, стоявший все время, поехал вперед, я бессознательно повиновался ему.

— Гора, вишь, здесь — самое высокое место, так и берет глаз-от далеко — оттого это. Малошуйские бабы за грибами сюда ходят: много грибов по горе-то этой живет; попадаются и белые: сушат, во щах едят по постам. Морошку-то больше мочат, а то и так едят, — говорил мой ямщик во все то время, когда исчезала от нас часовня, стушевались все эти чудные виды.

Я еще долго не отрывался от них, несколько раз поднимался снова наверх к часовне и всякий раз встречал от ямщика наставления:

— Пора, ваше благородие, на место: стемнеет, хуже будет. Дорога за Малошуйкой самая такая неладная, что и нет ее хуже нигде. Полно, будет!

Ровная, как доска, дорога сбежала с горы, повернула в кустарник, бежала между дряблыми болотными деревьями, выбежала на берег реки, вела этим берегом, но впечатления, навеянные мне чудными нагорными видами, преследовали меня, восставая, как живые. Опять вспоминался Приволжский край, и опять воспоминания эти в воображении не теряли своего места, но приходили с новой силой, с новыми подробностями. Расстилавшиеся поля, ржаные и яровые, и теперь перед глазами. Попадались бабы с серпами на плечах, подбиравшими на жниве пучки захваченных в руку колосьев.

Но вот опять болото раскинулось по дороге; по болоту пошла гать, размытая дождями, с грязными выбоинами, с погнившими и оголившими сучья бревнами. Все-таки я был счастлив, несказанно доволен, как ни разу во всех летних переездах по прибрежьям своеобразного, но утомительного Белого моря. Оно покажется мне еще раза два-три, но издали, на последнее прощание и уже около самого Архангельска.

Село Малошуйка большое, раскиданное по двум берегам довольно широкой речонки. Встречает оно меня большими домами, деревянной, еще не старой церковью. Оставшиеся дома жители его рассказали о том, что село это некогда, до штатов, приписано было к Кожеозерскому монастырю (существующему еще до сих пор вверх по р. Онеге); что они стреляют птиц и деньгами от продажи их оплачивают государственные повинности. Бьют и морских зверей, ловят и рыбу, но в незначительном количестве. Большей частью они по летам также выбираются на Мурман и строят суда, но немного. Отлучаются и в Питер для черных работ, на которые укажет случайность и личный произвол хозяев. Прежде занимались в селе Малошуйском хлебопашеством, но теперь производится это в меньших размерах, оттого-де, что земля неблагодарна, а вероятнее, оттого, что сманили богатые соседи — океан и море.