Сергей Максимов – Год на Севере (страница 69)
В большаковой избе сверх всего прочего опытный глаз способен заметить кое-где в полах люки для спуска в нижний этаж, заметное множество чуланчиков, перегородок и дверей, расположенных таким образом, что представляют целый лабиринт, из которого незнакомцу трудно выбраться. Им, этим тайникам, чердачкам, чуланчикам и жилым подпольям, также нередко связанным между собой под землей, дают недоброе толкование: их зовут вертепами разврата и притонами бродяг. Для отвода глаз и для успокоения подозрений, имеется про всякого подозрительного приезжего ласка до приторности, радушие до докучливости и, наконец, пряник, очень большой и всюду неизбежный медовый пряник из тех самых, которые нарочно пекутся и привозятся из Архангельска. Эти пряники, говорят, того же рисунка и величины, в каковом виде некогда подносился, по преданию, выгорецкими раскольниками самому царю Петру Алексеевичу. И еще в подарок заезжим людям неизменный и обязательный шелковый поясок, в палец шириной, с молитвой, вытканной белыми руками девушек-старочек. Они присылаются сюда для обучения грамоте и рукодельям и нередко за содеянное увлечение в наказание, чтобы очиститься и возродиться от живого греха. Конечно, для сильных и властных сверх всего, то самое приношение, которое сохранило здесь древнее имя «мзды», основанное на открытом и твердом убеждении, что не для чего различать людей и опасаться от иного недовольного и бранчливого отказа от денежного приношения: «В восьмой тысяче лет толку не встанет». Подноси, значит, первому, лишь только вспадет на ум сомнение, что он из опасных и влиятельных.
Все в скиту предусмотрено и предуставлено: мужчины, если не спят и не едят, занимаются чтением и перепиской книг, для чего у грамотных две чернильницы, из которых одна непременно с киноварью. Женщины все за рукодельем: обшивают и починяют. Все из жарко натопленных и душных келий, степенной чередой, с ленивой перевалкой засидевшихся и ожиревших в безработное время суровой осени и долгой зимы, ежедневно ходят в часовню. Она дощатою переборкой, немного выше человеческого роста, разделена на две половины: правую — мужскую и левую — женскую. Здесь-то строгие большаки, помогая коротать досадное время в пустынном уединении, держат на ногах свою паству: на утрени — шесть часов, на часах — два часа и на вечерне с правилом — три часа.
Такие длинные церковные службы являются на выручку в скуке и на некоторую усладу отшельнической жизни для тех, кто ощущает в себе силы и тоскует по воле и безделью. Затем крепительный после часовенного утомления, что называется, в растяжку, — сон, который так и слывет в Поморье под названием «скитского». «Пришел сюда этот сон из семи сел, а с ним пришла и лень из семи деревень».
Приглядевшиеся к топозерским работам прямо-таки уверяли в том, что и работают скитские не столько для дела, сколько с целью убить время. Работа их медленная, хуже поденщины; всякое дело они нарочно затягивают. Помогают длинные переходы и переезды к месту работ, оттого расстояния им становятся нипочем, потому что, собственно, спешить некуда, да никто и не ждет. Дальние переезды и все равно переходы становятся для них даже некоторого рода удовольствием: идешь — не работаешь. Исключительное положение на острове уединенного озера вынудило к самоделкам и оттого мебель самой грубой топорной работы не потому, собственно, что нет мастеров и инструментов (все привезут), а именно от неохоты приложить свои способности вместе, где за труды не платят и даже некому похвалить. Еда скитская тоже особенная, т. е. частая и всякий раз протяженная. Хотя вообще северные люди, как все жители холодных стран, едят много, скитские и из этого занятия сделали работу, убивающую время, и удовольствие приятного и легкого труда. Именно тот и скитский труд, который легок: кошельки вязать, полууставом писать, перекоряться, перебраниваться, голубков клеить, бураки расписывать, сплетни разводить, ревновать, винцо испивать, по меткой пословице, «жить в скитах в тех же суетах». Кстати здесь же выучивались пению духовных стихов и старинных богатырских былин старые старики и молодые бабы (от одной из них, выселившейся в деревню Поньгаму, я их несколько слышал и все записал). Впрочем, такой уже и народ сюда подбирался с обязательным сильным перевесом женского пола над мужским, как явление общее и резко выдающееся не только в федосеевщине, но и во всем старообрядстве. На этот случай такая и поговорка сложена: «Муж ревнив, поп глумлив, свекор сердит — пойду в скит, пойду по вере». По вере идти — то же, что «переправиться в староверы» — предпочитают старики лет за 50, преимущественно вдовы и засидевшийся девки, лет после 30, и затем по пословице: «Живут по вере, а пьют по полумере».
При наружном благочинии, в несомненном довольстве на всем готовом и при внутреннем душевном, безмятежном спокойствии процветал Топозерский скит в особенности в 30-х годах нынешнего столетия. Процветал он, именно, благодаря богатой московской федосеевщине, высоко расценившей его значение и услуги в гонительное время 30, 40 и 50-х годов. Москва взяла его под свою защиту и прислушивалась ко всем его нуждам, и побаивалась недовольного ропота, и не скупилась никакими денежными жертвами и разными приношениями. Дорогого стоил этот болотистый островок и этот деревянный скиток не для кармана только, но более для души. Недаром же, когда почуялись первые призраки надвигавшейся бури-урагана, преображенский настоятель Семен Кузмин решился послать сюда на три года своего лучшего друга, правую руку и такого «твердого адаманта» веры, каковым был московский мещанин Наум Васильев. Митрополит Филарет поручал увещевать его избранному ученому священнику, законоучителю кадетского корпуса, и не имел успеха. Не даром тот же Семен Кузмин поддерживал и Копылова. Он приставил его стражем Топозерской обители как раз на перепутье. На самом прямом повороте в ту надежную хоронушку сидел он, одаренный большим умом, ловкостью и изворотливостью, и притом пользовался большим значением и влиянием не в одной лишь Кеми.
— Я видел у него этого московского гостя, — рассказывал мне житель Сумского посада Демидов.
Этот Демидов известен был в это время, как самый искусный строитель судов, охотно и разумно, между прочим, поделившийся со мной многими интересовавшими меня сведениями по специальной задаче морского министерства. Рассказывали про него, что он раз не только удивил всех, но и насмешил в то же время. Заказали ему судно: он на снегу палкой наметил чертеж, по нему сбил лекалы и построил судно не хуже прежних. Ходило оно в то лето уже на пятой воде, как выражаются там, т. е. пятый год. По вере Демидов был строго православным.
— Пришел я к нему поговорить... не о вере. Зачем про то? Он твердо знал, что меня не спихнешь. Пришел я к нему подряжаться строить ладью. Не хотел он шхуны ладить, не глядя, что Савинов другую себе шхуну заказал. «Св. отцы, — говорил, — ходили на ладьях, а не на шхунах. Зачем же я буду поганиться?» Вошел я к нему и на образа его не молился — знаю, что не любит, да еще и зарычит. Крутенек он! А московский гость тут и сидит и не глядит на меня, словно смекнул, что мы уж про него слышали, да молчим о том, так как это совсем не наше дело. А Копылов так-то круто повернул ко мне, да и загадал загадку.
Демидов переменил тон, в котором послышалась и сдержанность: не болтнуть бы чего неладного, и опасливость: не проговориться бы в чужое суждение до греха. По улыбке его было видно и по самому тону слышно, что поделиться ему хочется, потому что загадка самому очень нравится и кажется ему, что умно она сказана. Вероятно, решивши про себя, что меня больше занимает то, как суда строят да рыбу ловят, а его рассказ будет по приятельству мимолетным, он продолжал:
— Так-то круто он ко мне повернулся и таково-то истово спрашивает:
— Как лучше в шашки играть, скажи-ко: в поддавки или на прямую?
— В поддавки, мол, скучновато.
— Ан, весело! — отвечает, да и ногой притопнул и слова те самые выкрикнул.
— Кому, мол, как.
— А у нас, вишь, уговор, такой, что у него с первого хода дамка и стоит на большой дороге.
— Ну, уж это что же за игра, — говорю ему, — надо бросить.
На эти слова мои, слышу, гость его хихикнул довольно громко.
— Да как бросить-то? Ведь все тебя обступили, все на тебя бельма вылупили и вопят: «Продолжай!» И в бока толкают, и в спину тычут. Иной раз, может, он и впрямь зазевается, поддаст, а я и фукнул. Взял шашку ту, да и забоялся — ой, не к добру! Он со злым умыслом поддал, в такое место запереть хочет, что и ходу не будет. В краску тебя ударит, за ушами загорит. А играть надо — велит.
На эти слова гость его опять прихихикнул.
— В поддавки, Иван Демидыч, тем хорошо, что на большой соблазн навести можно. Он начнет жадничать, веселиться, выхвастываться, заторопится — глядь, и зазевался, а я и поймал и игру выиграл: оно мне и хорошо. Все меня похваляют и благодарят. Так-то!
Он говорил, а я все думал, к чему его такие речи? Да уж, когда вышел от него да шапку надел, тогда уж догадался. Настало, знать, время смирения, чтобы пуще хорониться и поглядывать и не зевать. Нет у них, честной господин, настоящей такой прямой речи, все как-то в околесную. Водит он, водит тебя всякими притчами, так что иной раз обидно станет. Брось, мол, обиняком, говори прямиком. Почему и зачем, как ваша милость думаете?