Сергей Максимов – Год на Севере (страница 40)
Сквозь хитросплетенные слова этого сказания можно видеть причину появления на этом острове впоследствии особенного скита отшельниц, после которых на моих глазах виделись только скудные, ничтожные остатки, которые, может быть, уже и смыло теперь дождем, также точно, как говорят, не осталось уже и следа огромного скита на огромном Топозере (в глуши карельских болот). Скит этот по числу старообрядцев и по огромному количеству приношений, присланных из Москвы, с Урала и из других мест, грозил превратиться в огромный и богатый монастырь, который, как говорили, мог бы сделаться даже соперником Соловецкого. Скит этот уничтожен в конце сороковых годов настоящего столетия (о нем дальше в статье «Разоренная обитель»).
Между тем далеко уже на утре, когда провожатые выспались, и я сам досыта нагулялся по острову, ветер начал спадать, взводень как будто осе да лея и не пугал уже своими прежними страшными волнами. Мы, не желая терять времени, поспешили направиться к Ковде, до которой оставалось не больше десяти верст. Хотя волны качали нас как в люльке и часто обсыпали брызгами, хотя самые весла гребцов часто срывались с волны и не успевали захватывать ее круче и глубже, мы, однако, успели-таки, наконец, дождаться и той поры, когда смолкнул ветер и взводень постепенно укладывался и улегся уже, вероятно, весь, когда мы повернули в устье реки Ковды. Здесь до восьми маленьких карбасов качались в волнах, держась против течения на гребле.
— Что это такое?
— Да, вишь, погода какая повадная стояла...
— Ну так что же из этого?
— Так тресочку мелкую ловят на уду.
— На носу-то сидит удильщица, бросает уду, уда без поплавка, на крючке наживка насажена из сельдей. К лесе (веревочке) свинцовый али бо железный кряжик привязан. Схватит треска наживку: леса зашершит о борт — рыба твоя, тащи в карбас, снимай с крючка. Этак-то только здесь. На Мурмане это дело большим обрядом идет.
Я обернулся назад, прямо вдали моря оттенялись синие, высокие горы в северную сторону от нашего карбаса.
— Это Киберинские вараки, и все, что дальше черной полосой пойдет — Терский берег. До него считаем верст 30 Кандалухой да островами верст восемь.
На одной из этих варак светлеет на солнце что-то, как будто белая церковь, монастырь.
— А это что такое, белое?
— Снег. Там он все лето не тает. Горы эти самые высокие; выше их есть, слышь, только на Канине. Снег у нас вечный.
А между тем середина июля, и такой день, когда тепла градусов 16, солнце светит во всей его силе, и небо необыкновенно чисто: светлое такое, бирюзовое!
Огибаем колено реки: село выглядывает одним краем изб. Река, по обыкновению всех поморских рек, шумит порогами, которые расшатала недавняя непогодь и не угомонило еще наступившее затишье. Шумит она сильнее и едва ли не порожистее всех виденных мной рек.
— Если бы теперь куйпога (последний час отлива), нам бы и не выстать, быстрина, что с горы, что водопад в Кандалакше, — объясняет кормщик.
И потом опять:
— Весной река шумит так, что уши глохнут, с привычки даже и то крепко надоедно. Верь Богу!
По берегам реки, более чем в другом месте, видно карбасов и обмеленных ладей и шняк, а еще того более развешено но берегу рыболовных снастей...
— Отчего?
— В эти губы много сельдей заходит. Вон теперь сено косят — страда идет, после Покрова нерпу бьют: серки в пуд попадаются. Со Спасова только и дела, что сельдь упромышляют. Вон посмотри, ужо пойдешь по деревне, что увидишь?
Увидел я почти у каждого дома и чуть не целые поленницы небольших бочонков, плохо сплоченных из весьма тоненьких досок продолговатой формы. Это сельдянки, которые известны едва ли не всей России. Здесь, говорят, почти исключительное место их приготовления и здешние сельдянки все-таки плотнее и дольше живут, чем, например, сороцкие, гридинские и другие. Всякий домохозяин приготовляет эти бочонки. Приготовляет их и мой хозяин, квартира которого, как живая, теперь перед моими глазами, с ее шахматным крашеным полом, с голубком, сделанным из лучинок на Мурмане и привешенным к потолку, со множеством картин, содержание которых большей частью составляют эпизоды недавней войны и большая часть которых развешена даже в сенях. Помнится между ними вид города Ярославля, рисованный в 1731 году и напечатанный иждивением тамошних обитателей, и изображение «птицы дивной, которой еще никто не видал». «Она, как гласит подпись внизу, влетела в Париж к градоначальнику и представлена к королю; на голове корона, нос корпусом индейского петуха, голос павлиний, выговор турецкий, пение ее весьма приятно и всех пленяет по примеру инструмента; ест мясо и всякую снедь, что человек употребляет. На спине имела гробницу и в одной три человеческие кости: когда запевает, то всех к сражению приуготовляет. Думают так, что послана по Божию повелению». И эти картины завезены сюда всюду шатающимися вязниковцами, офенями-ходебщиками. Так же точно, как и в Керети, и здесь встречают меня тем же угощением — густым, как пиво, дешевым кантонским чаем, с теми же глубокими поклонами и ласковым приветом. Помнится, подали к чаю сливок; помнится, каким-то неприятно соленым вкусом отдавали эти сливки, потом и молоко, и у моего хозяина, так же как у священника и сельского головы — карела. На спрос мой о причине подобного явления отвечали все положительно, в один голос, что по незначительному количеству наскабливаемого горбушами сена между гранитными камнями луд и прибрежьев они принуждены приучать скот к рыбе. Для этой цели они обыкновенно берут рыбьи головы, которые летом сушат на солнце, разбрасывая их по крышам домов своих. Вяленые таким путем головки эти и кое-как разбитые в порошок, не только коидянами, но и всеми поморами Карельского и Терского берегов, зимой, перед пойлом скота, парятся в горшках. Образовавшеюся оттого гущею обливают скудные клочки сена, нацарапанного летом по сюземкам и островам. Приученный скотест, говорят, эту дрянь охотно, хотя по зимам и дает молоко, отдающее запахом сельдей, едва выносимым даже для привычных людей. Летом свежая трава дает еще некоторую возможность пользоваться молоком лучшего вида и вкуса, хотя в то же время и соленым. Обилие приходящих сельдей облегчает способ.
Также много приходит этих сельдей и в губу Княжую, на берегу которой раскинута последняя деревушка Карельского берега — Княжая. Много попадется их в селе Кандалакше, расположенном при вершине Кандалакшского залива (Кандалухи — по туземному выговору). Кандалакша, как известно, выжжена англичанами. К северу от нее, по направлению к озеру Имандре, идет пешеходный тракт на Колу, мимо лопарских веж и погостов. К юго-востоку потянулся от Кандалакши, к селению Порьегубе, высокий Терский берег, который из деревни Княжей виден уже значительно яснее и со многими подробностями: высокими вараками, обсыпанными на южных отклонах мелким лесом, мрачно чернеющими щельями и опять-таки сверкающим на вершинах вечно нетающим снегом.
Деревня Княжая или Княжегубская выстроилась также при устье речонки, берега которой в некоторых местах покрыты лугами и болотами, а по горным склонам — сосновым, березовым и еловым лесами. Жители ее заметно беднее обитателей Керети и Ковды; редко ходят за треской на Мурман, ограничиваясь ловлей сельдей в своей губе и незначительного количества мелкой трески для домашнего потребления, и даже не имеют собственных ладей. Впрочем, богатство жителей могло бы быть и значительнее, как в Княжей, так и во всех других селеньях беломорского прибрежья, если бы все промыслы не находились в руках богачей-монополистов, с которыми судьба знакомила меня почему-то прежде всех остальных жителей селений. Работая из-за хлеба на квас и не столько для себя, сколько на своего патрона-хозяина, поморский работник ограничивается только насущным, хотя и не печалится и не плачется вслух на свое бездолье. Он даже примирился с своей участью до подобострастия, до глубочайшего, беспрекословного повиновения к лицу покровительствующему, дающему ему тяжелые, невыгодные работы. Сколько можно заметить при первом же легком и даже поверхностном взгляде, и здесь, как и везде на свете, по непреложному закону людской натуры, богачам-монополистам от бедняков-страдальцев почет и первый низкий поклон. Мне случалось, останавливаясь у местного богача, призывать из властей сельских кого-нибудь для спросов о том, например, нет ли в правлении старинных (по ихнему — досельных) бумаг, или для поручения снарядить гребцов и обрядить карбас для дальнейшего пути. Приходившая власть кланялась богачу и спрашивала не меня, а богача: «Что угодно?», хотя хорошо знала, что требование шло от меня, от приезжаю человека в очках.
Я предлагал вопрос или высказывал свое желание.
Собираясь отвечать прямо, пришедшая сельская власть смотрела, после моего вопроса, пристально на богача, смотрела тем раболепно-покорным и робким взглядом, который как будто спрашивал: «Что повелишь отвечать?»
Ответы на мои вопросы составлялись уже потом обоюдными силами после многих переминаний и заиканий. Богач приказывал делать по-моему, исполнить мое желание, вероятно, в то же время заставляя себя, и непременно против собственной воли, уважать мою особу, по-крайней мере, на это время. Получивший приказ богача бежал затем, обыкновенно сломя голову, и немедленно приводил в исполнение, как умел, все, что мне хотелось получить и без таких докучных досадных приготовлений, оговорок и замедлений.