Сергей Максимов – Год на Севере (страница 149)
— Да путики кладем, птицу ловим, зверя бьем по этим путикам.
Путики — это лесные тропы, которыми испрорезаны все тайболы, и верхняя и нижняя, все леса, которыми заросла правая (от реки Северной Двины) и огромная половина огромной Архангельской губернии.
Путик прокладывает себе всякий, которому припадет только охота к лесному промыслу, но в большом количестве прокладывают их мезенцы, а особенно пинежане. У старательного и домовитого промышленника таких путиков проложено до десятка, и редкий из них не тянется на 40, на 50 верст; некоторые заводят свои тропы и гораздо на большее пространство.
Путик этот прокладывается просто: идет мужичок с топором, обрубает более бойкие и частые ветви, чтобы не мешали они свободному проходу. В намеченных (по приметам и исконному правилу) местах вешает он по ветвям силки для птиц, прилаживает у кореньев западни для зверя. Каждый так наметался и так обык в долгом опыте и приглядке к делу, что уже твердо помнит и подробно знает свою тропу и ни за что не перемешает свои путики с чужими. Верный исконному обычаю и прирожденному чувству понимания чести и уважения к чужой собственности, он и подумать не смеет осматривать, а тем паче обирать чужие путики, хотя бы они тысячу раз пересекли его путик. В местах, близких к селению, каждому, естественно, мало заботы о том, где бы отдохнуть и преклонить свою голову. У русского человека кумовства до Москвы не перевешаешь. В местах, удаленных от селений, охотники часто по общему сговору ладят промысловую избу (кушню), а то обходятся и с простым шалашом, особенно в раннее осеннее время. Охотник уже не думает о комфорте, мысль о котором архангельскому промышленнику, наверное, никогда не придет в голову.
В одной из деревень (кажется Кузомени), по пути от Пинеги к Холмогорам, я напал на охотника, сединой запушившегося на исконном лесном промысле. Не пошел он на ту зиму затем, что крепко уж болезнь его стала ломать, силу отняла. Разговорились мы с ним, и не стороной, а прямо-таки подошли с ним к делу.
— Кто же повадливее, кто легче идет на добычу: зверь или птица? — спрашивал я его.
— Да прямо сказать хитро, а пожалуй, и не сможешь вдруг, — отвечал он мне.
— Ну, а как же, однако? Подумай-ка, пожалуйста!
— Известно уж одно: всякому своя жизнь дорога, всякий ее блюдет и хоронит от недоброго конца: человек ли то, али птица. Однако, птица меньше об этом смекает: птица только легче, скорей на утек, а то птица проще, глупее (надо бы твоей милости так сказывать). Зверь хитрей: у того обыку пуще, тот завсегда умнее птицы.
— Отчего же это, как ты полагаешь?
— Да уж это Богу весть, как полагать-то...
— Однако, как ты сам-то думаешь об этом?
— Так, стало быть, сам Господь их сотворил. Его святая воля на то, надо быть, была. Может, оттого птица глупее, что перьями да пухом обросла, а зверь шерстью. Может, оттого, что у зверя четыре ноги, а у этих две только. Я уж не знаю, отчего это, не думывал. Примечать-то раньше не догадался, а охотник бы я и до этого. Да теперь уж стар стал, не смогу, и память-то хлябать почала. А вот, постой-ко! Я лучше тебе особняком об них, по порядку. Может, и сам смекнешь, али что надумаешь — тогда легче.
— Сделай же милость!
— Вот возьмем на первую пору хотя бы белку (я ведь с ружьем люблю; силки-то и ставил когда, так от нужды от великой). Белка еловый лес любит, а пуще лиственницу. Мало там станет пищи: она за нуждой своей за великой и в сосняги потянется — делать-то нечего! Это бывает после осенней Казанской, тогда на белку и охота, потому она на ту пору выспела, пушистей стала, серой стала. Тогда она отменно хороша, на зиму теплой шубой запаслась: охотнику в лес надо. А для этого собака да лыжи пригодны. Без лыж по нашим по лесам, где наворочено-те снегу, что пушнины, нельзя; без лыж ты дальше дому своего не уйдешь. А собака в этом деле, что жена хорошая. И собака та хороша на белку, которая не выпустит зверя с глаз со своих: ее белка не боится, а, гляди, еще и не любит ли ее...
— Как так?
— Да замечал я вот что: собака лает — белка играть начинает; собака пуще — зверь еще пуще резвится, с ветки на ветку прыгает, а держится все на одном дереве. Другие дураки-охотники себя оказывают. Этого белка не любит, она сейчас наутек и с глаз твоих сгинет. Особенно не любит она человека, когда «по ели идет»...
— Это что же такое?
— А когда, значит, она из лиственных лесов в еловые перейдет и в них ходит, а это бывает в Кузминки (в начале ноября), тогда и охоту мы начинаем, сказывал ведь я. У нас на все — надо тебе молвить — на все своя примета есть, без того плохой ты охотник. Сказывать ли тебе про приметы-то наши?
— Да хоть сам-то я и не охотник, а по мне это-то и есть самое интересное, об этом-то мне и хотелось бы от тебя слышать...
— Ну, так и слушай! Есть белка разная: есть белка ходок, есть сидячая. Одна не любит шататься, другую ничем не удержишь, она раньше других и леса меняет. И всякая погода на нее свою силу имеет: холода стоят — она такая резвая и бойкая, что и хорошая собака ее не доймет глазом, не наследит. Дожди ей — пуще неволи; в дождь белка, что курица мокнет. Тогда она покой любит, спит больше. Когда шибко ветрено — белка с дерева сходит, по земле прыгает; почует собачий лай — прислушивается. От прыжков от ее смеху не оберешься: очень забавно! А тут-то охотнику и хитрость нужна.
— Чем же бьете вы их?
— Да пулей, из винтовок четверти в три либо в четыре длиной[119]...
— Ну, а про рябчиков-то?
— Да ладно! У птицы нет заветного места, не как у зверя. Затем ей, надо думать, Господь Бог и крылья дал, и пером одеял. С Евдокей к Благовещенью рябы эти выбирают такое место в лесу, чтобы полянка али лужок были близко.
— Всегда уж так?
— Нету, самки яйца кладут — так уходят в чащи по этой по самой причине.
— Что же ты про них знаешь?
— Выведут самки детенышей — сейчас летят на лиственницу к рекам, потому в лесах и местах таких берега есть, кустарники. Кислица есть, трава есть такая в три листика, горькая (вероятно, трефоль). Это они едят. В глухое лето самки самцов покидают: не надо, стало. А вот поспеет брусника, так они опять вкупе, токовать начинают, на свисток[120] прислушливы, любят. Рябина обсыпаться начнет — рябов не удержишь, не сидится им, перелетают с места на место. В этих самых в лесах рябиновых (а то и в березняках и в ольховниках), а либо близ воды какой (у ключей, у рек) они целыми артелями остаются на зиму: в снег зарываются. Там им тепло! Да не будет ли рассказывать?
— А про охоту-то?
— Охоту с Успеньева дня начинаем, чтобы угодить к Никольской (ярмарке) побольше, себе на барыш. Тогда, я сказывал, рябы кучатся, голоса подают. Сила их иногда несосветимая: плодовиты шибко. Стреляем мы их до Евдокей, потому на Благовещенску (ярмарку) поспевать надо. Стреляем поутру рано и перед солнечным закатом: тогда лучше. Такую примету имеем, что поднимется стадо, прошумит таково сильно, далеко не отлетает: тут же сядет поблизости. Это уж обычай у них такой — верно слово! Выстрелами метим в крайних: в середку стада попадешь — разлетятся и невесть куда и тогда уж на дерево не садятся, а в траву, на землю. Здесь сто глаз и на затылке имей — не сыщешь. В одиночку стрелять не охота, набалованы, да и никак ты серенькую их шкурку от земли не распознаешь. Опять же из винтовки ты не убьешь ни ту птицу, что летает, ни ту, что бегает. Винтовка любит сидячую птицу. Да вот, к примеру, поднялось их над твоей над головой пар пять либо шесть, а убьешь одного ряба — благодари Бога, это Его милость: Он тебе послал! Охотнику с рябами трудно, это и не я скажу тебе.
— Отчего же, когда они стадами летают? Ведь это, что за воробьями...
— А ты не серди меня: слушай, да потом и сказывай! С первого Спаса они по земле ходят, пищей запасаются...
— Так что же из этого?
— А то из этого, что на дерево рябов посадить — штука распрехитрая. Тут ты подкрадись так, что перво-наперво сумей, чтобы он не слыхал тебя на хворосте, а второе умей сделать так, что у тебя на руках на твоих шум вышел, подобие, как они сами шумят крыльями. Да я тебе еще штуку подведу, запрос задам.
— Сделай милость!
— Ты мне ряба зимой застрели. Застрелишь ли?
— Я не охотник. Стрелять не умею да и боюсь.
— Ну, так и Христос над тобой! Стало быть, слушай последки мои, да и не мешай уж мне! По зимам-то ведь вьюги, живут. Ты вот на Печору-то ездил, знаешь, что это за пакость такая! Ты мне лет от них услышь-ка на ту пору — так, стало быть, и не задорься, не ходи! Зато благодать нам на этих рябов, когда небушко пасмурно, да дождем сдает, а по летам, когда ягод много. Вот когда занятно! И опять же, коли весна стояла холодная, да подогнало дождливое лето — рябов не будет...
— Отчего же?
— Селетки все повымерли.
— Это что же такое?
— А молоденькие, выводки. Те ведь, где их насидят, там на все лето и остаются, разве к реке ближней подвинутся. А тут тебе и все: больше и не спрашивай, да и сказывать нечего... Прощай. В Усть-Пинеге вспомнишь про меня, мне икнется, а я тебя и помяну молитвой своей. Прощай же!
Вот и Усть-Пинега, большая деревня, счастливая своим местоположением на устье двух больших рек, Пинеги и Северной Двины, а потому и богатая, хорошо обстроенная. Остается одна станция до Холмогор.