Сергей Лукьяненко – Обыденный Дозор. Лучшая фантастика 2015 (страница 17)
Сразу после укола электры всяк по-разному себя ведет. Какие смирно ждут этапа, другие с ума свинчивают – тем смирительную рубашку и в карцер. Не со зла, для порядка. Раньше после укола в общую палату складывали на сутки – пока Электра с организмом замирится. Сейчас, говорят, не допускают такого гуманизма. Дело отлажено, дозы подобраны, рука набита. А в результате все чаще случаются такие вот Алёшки с горящими глазами.
Если после укола мертвец кажется спокойным – не верь. Значит, все бури он переживает внутри себя. Электра впивается в упыряющийся организм, встряхивает его, словно стальными нитями окутывает мозг и пускает электрический ток.
Заряда этого хватит на месяц, а дальше электра станет мертвой, как и сам непокойник. Тут уж его ведут на карусель – заряжать новой Электрой.
– Облетев Землю в корабле-спутнике, я увидел, как прекрасна наша планета. Люди, будем хранить и приумножать эту красоту, а не разрушать ее! – голос доносится откуда-то издалека, словно бы по радио.
И другой голос, казенный, дикторский:
– Величайшая победа нашей науки, нашей техники, нашего мужества…
Майнц открыл глаза. Только моргнул – и едва не уснул.
Были они уже в узком воздухоходе прямо над медиками. Ползли на четвереньках.
Алёшка остановился, вгляделся вниз сквозь частую решетку. Видно там было не много: кусок коридора, прямо у эскулапской. Вдоль стен на койках по трое сложены были мертвяки, еще не заряженные, снулые. Если присмотреться, увидеть можно, как медленно шевелят они пальцами, как открывают рот в беззвучном стоне. Оставь таких на сутки – будут готовые упыри.
Промелькнула в коридоре равнодушная карлина туша, размахивая щупальцами.
Что-то неправильное было в Алёшкином взгляде. Точно упырей видел он впервые. Нелепость.
Где ползком, где волчком, добрались наконец до заброшенного погостного тоннеля. Над ним была река, и за ней – Балчуг.
Тоннель – земляной, укрепленный деревянными сваями. Строился когда-то как временный и, по обыкновенному строительскому безразличию, был забыт и не завален.
Газет осталось совсем мало, шли в темноте. Молчали. Майнц насчитал, что обед-то всяко пропустили, а вот к ужину поспеют, если удачно выберутся наверх.
Зашевелилась впереди земля, посыпалась мерзлыми комьями.
– Ну-ка, посвети, – сказал Майнц чуть слышно.
Алёшка послушно скрутил факел, чиркнул спичкой. Грязную, бледную, разглядел Майнц кисть руки. Медленно шевелилась она, щупая воздух.
Алёшка отскочил в сторону, неловко схватился за сваю, чтоб не упасть. Стал оглядываться по сторонам, размахивая горящей газетой. Майнц тоже осмотрелся, но без торопливости, с достоинством. Тут и там видны были где руки, а где и ноги, медленно, по-улиточьи шевелящиеся. Сверху глядел безумный пронзительно зеленый глаз.
– Докопались, голубчики, – прошептал Майнц. Зрелище это было печальное, но вполне ожидаемое. Алёшка смотрел пришибленно, от огарка газеты поджег следующую – опасался в темноте-то с упырями.
– Ну, ну, – успокоил его Майнц. – Не стой, пойдем. Знаешь, что за место? Погостный тоннель зовется.
Алёшка пошел по самому центру коридора, согнувшись втрое, чтобы случайно не коснуться ледяной упыриной руки или ноги. Майнца он вроде как и не слушал, но тому интересно стало рассказать:
– Сюда упырей свозили со всей Москвы, когда еще живые под землю не перебрались. А потом уже и подземных, тоннелем. Недолго, правда. Догадались потом наверх поднимать. А теперь, смотри – ползут, родимые.
Тут газета погасла, а новую Алёшка зажигать не стал.
Пошли в темноте, слыша ясно со всех сторон хрип и шорох скребущих упырей. Надо же, дивился Майнц, как быстро прогрызли землю. За несколько лет всего откопались, подлецы.
Трава. Зеленая. Солнце в глаза. Маленький белый кораблик идет по реке. Сейчас подняться, дойти до обрыва, да и прыгнуть в студеную воду. До самого песчаного дна дотянуться рукой…
И не совсем уснул, кое-как проскальзывает черная реальность, долбит, долбит: не спи, собака.
Открыл глаза он с тяжким вдохом, точно вынырнул из-под глади водной – ахтиандр…
Видит: Алёшка над ним склонился, догорающей газеткой в лицо светит. И будто вечность тут сидел. И смотрел напряженно так, выжидающе. Майнц поднялся, отряхнулся.
– Что ж ты, буратина эдакая, спать мне даешь? – спросил укоризненно, глядя Алёшке в глаза.
А глаза-то у Алёшки неправильные. Не бывает таких глаз у непокойника. Чистые, синие, ни пятнышка. Спросить? Так ведь не ответит же, гаденыш.
Левой рукой в кармане Майнц нащупал гвоздь – длинный, ржавый, давно еще припрятанный. Уж и не гадал, для какого дела снадобится. А вот смотри.
С ловкостью, на какую электры хватало, выхватил руку с гвоздем и полоснул Алёшку по щеке. Буратина дернулся, ухватился ладонью за рану, а у самого глаза телячьи.
– Руку отыми! – приказал Майнц. Алёшка замотал головой. Но уже сквозь пальцы просочилась, потекла по руке кровь. Красная, живая.
У непокойника крови нет. Вместо крови течет у него в жилах серебристая плазма – электра.
Зачем же ты, дурашка, живой в непокойники записался?
Я ведь как понял, что творится, – всю Подземь обошел. Вас искал. Потом в архивы зарылся: у них там, внизу, каждый непокойник посчитан. Да я б и убился, чтоб до вас добраться, только, говорят, у непокойника память отшибает начисто.
– Врут. Не начисто. Вот после карусели – да, отшибет.
– Это уж я заметил… Вы простите меня, Лев Давидыч, но что ж эта сука-карусель с вами сделала?
Майнц проигнорировал вопрос. А Алёшке ответов и не требовалось. Его прорвало. Непокойник с электрической горячкой – одно дело. Пациент непростой, но предсказуемый. Отвечай ему строго, держи в рамках, близко не подпускай – а там и карусель скоро, выправит эскулаповы ошибки. А с живым безумцем как поступать? Ничего не остается, кроме как слушать и кивать.
В подвале электростанции было сыро. На трубах собирался конденсат и медленно капал на земляной пол.
Зато здесь имелась лампочка. Майнц нащупал ее в темноте, вкрутил до конца – стало светло. Аккуратно сложил трухлявые половицы над лазом, присыпал землей, притоптал. Сколько времени внизу провели? Окошка в подвале не было, надобно наверх выбираться. Иначе никак не поймешь.
Отчего-то муторно было. Давило лапой какой-то черной, скребло. Спать хотелось неимоверно.
Надо выбираться. На свет. К своим, непокойникам.
Ан нет. Не так все просто.
Алёшка встал у лестницы. Брови сурово сдвинуты, глаза горят. Лицо злое.
– Я вижу, вы, Лев Давидыч, меня за безумца держите. Все киваете да молчите. Это ничего. Не верьте, ваше дело. А выслушайте до конца.
Майнц сил в себе не чуял никаких. Не то что драться, по лестнице подняться сможет ли?
Он сел здесь же, прислонившись к кирпичной стене.
– Ну, говори.
Алёшка заспешил, глотая звуки, забоялся, видно, как бы не передумал Майнц, не ушел, не дослушав его важных слов:
– Январь был. Гололедица страшная. Я взялся отвезти вас в Дубну. Я во всем виноват, я один! Я ведь вождению едва выучился, ездил осторожно. А тут – выпендриться решил! Как же – самого Майнца везу! Вырулил на встречку, а там – самосвал этот. Мне б чуть правее взять – и разошлись бы как пить дать. А я, дурак, по тормозам вдарил. Машину, конечно, тотчас завертело на льду, и самосвал впечатался аккурат в бочину – там, где вы сидели, Лев Давидыч… На мне, главное, не царапины, а вас едва не по кусочкам собирали.
Тут-то Алёшка и попался. Складно рассказывает, живчик, так ведь и у Майнца своя правда есть.
– Это в каком, говоришь, январе было? Сколько лет-то прошло?
– Каких лет, Лев Давидыч! Три месяца прошло. Четыре от силы.
Майнц достал из валенка книжечку, пролистал.
– Видишь? – Показал Алёшке страничку, исписанную косыми палочками, какие пишут в прописях первоклашки. – Видишь пометки? Каждая рисочка – месяц. От карусели до карусели. И это я еще не сразу сообразил отмечать. Знаешь, сколько их здесь, рисочек? Двести тридцать штук. А это, брат, считай, двадцать лет. Двадцать! А ты говоришь – три месяца. И потом. Ты сам себя-то послушай. Да разве ж я профессор? Профессора – они по-ученому выражаются. Формулы, фуёрмулы, интегралы. А меня послушать?
– Сами говорите, карусель всех равняет! Слушайте дальше, я не все сказал. Перед аварией о чем мы разговаривали, а?
– О чем же? – спросил Майнц без интереса. Пусть выговорится, авось полегчает.
– Вы рассуждали – мы, мол, теоретики, иной раз хуже практиков. Пускай эксперименты наши мысленные – но зачем такие зверства? Один кошку норовит в ящик с отравой посадить, другой воображаемое ружье себе в лоб нацелит. А вы, Лев Давидыч, хуже любого Шрёдингера – ваши слова, не мои! Нельзя, говорили вы, даже воображать некоторые вещи – человеческая мысль физикой не изучена. Кто знает, не сидит ли и теперь где-то эта несчастная кошка в коробке! Не стоит ли где-то в пустыне человек, на которого десятилетиями нацелено ружье? Сокрушались, что одним своим мысленным экспериментом обскакали всех, не только теоретиков, но и практиков! Двадцать лет прошло, а вы все подробности помнили, все расчеты!
Алёшка расписывал так живо, что Майнц на секунду будто в черную дыру провалился в его, Алёшкино, безумие.
Представил, как сидит в автомобиле, измученный жаркой печкой, в распахнутом пальто, с каракулевой шапкой и портфелем на коленях. Как увлеченно спорит с Алёшкой, доказывая что-то настолько очевидное, что даже говорить о таком вслух – форменное неуважение к собеседнику, с его, Майнца, точки зрения.