реклама
Бургер менюБургер меню

Сергей Костин – Пако Аррайя. Афганская бессонница (страница 5)

18

Сначала, в 85-м, это был мир, который я за семь лет успел позабыть. Мир лозунгов типа «Слава КПСС!» или «Рабочее время – работе!» на каждой свободной стене, мир одинаковых кроличьих шапок и серых пальто, мир авосек с просвечивающими сквозь ячейки банками сгущенки и томатной пасты, мир черных «Волг», разрезающих поток «запорожцев» и «жигулей». Вспомнил тогда.

В следующий приезд, в 87-м, проезжая по улице Горького мимо Театра юного зрителя, я увидел афишу: ближайшей премьерой было «Собачье сердце» по Булгакову. Я читал эту книгу на кальке, в почти слепой самиздатовской распечатке, наверное, пятый экземпляр. А человек, читавший ее за мной, Витька Катуков, вылетел из-за нее из Военного института иностранных языков, где мы тогда учились. Он оставил распечатку в портфеле в аудитории, когда во время перерыва ходил в буфет. И кто-то неслучайный его портфель в отсутствие хозяина проинспектировал.

Потом была Москва начала 90-х, с мостовыми в выбоинах, как после бомбежки, с голыми витринами магазинов, очкастыми старшими научными сотрудниками, торгующими с рук пивом перед станциями метро, и пенсионерами, разложившими на продажу прямо на тротуаре ржавые болты и гайки, водопроводные краны и куски проводов.

В следующий раз я приехал в город, подвергшийся нашествию английского языка. Магазины по-прежнему были пусты, но стены и крыши уже были захвачены «пепси-колой», «адидасом» и «сименсом».

Была еще Москва тысяч киосков вдоль всех тротуаров, на каждом свободном пятачке, в которых продавали все, чему не могло найтись сбыта на Западе.

Потом киоски исчезли, улица Горького, ставшая снова Тверской, превратилась в подобие Медисон-авеню, Пиккадилли-стрит или Елисейских Полей. В книжных магазинах, булочных и кулинариях моего детства теперь продавали автомобили «Пежо», часы «Пьяже» и кристаллы Сваровски. Ночью подсветке фасадов мог бы позавидовать Рим, а по количеству «мерседесов», БМВ, «ауди» и «лексусов» с Москвой не сравниться ни Берлину, ни Вене.

В этот раз, две недели назад, когда встречавшая меня машина ехала из Шереметьево на конспиративную квартиру в переулках у Пречистенки, я, уже не ожидавший с последнего приезда увидеть что-либо новое, замер. Мы проезжали мима Дома на набережной, где когда-то жила кремлевская номенклатура. Крышу здания, некогда гордо увенчанную красным знаменем, теперь украшала огромная вращающаяся эмблема «Мерседеса». Это была финальная точка в соревновании двух систем.

В Конторе меня курирует человек, который кому-то уже знаком. Его кодовое имя – Эсквайр, но про себя я зову его Бородавочником. Не потому, что он похрюкивает и питается кореньями, вырывая их длинным носом, а из-за крупных родинок, сразу выделяющих его лицо из множества других. Узнав его получше, обнаруживаешь, что у Эсквайра есть и другие качества, мешающие ему потеряться в толпе современников. В частности, быстрый и острый ум, которым он пользуется по назначению в качестве холодного оружия скрытого ношения. Еще я подозреваю, что ему нравится производить на окружающих отталкивающее впечатление – во всяком случае, этим он владел в совершенстве. Однако, что касается наших отношений, упрекнуть мне его не в чем. Можно было бы даже предположить, что он относится ко мне хорошо – настолько, насколько можно сказать о бородавочнике, что он хорошо летает.

Эсквайр – меня из аэропорта сразу привезли к нему – хмыкнул, когда я выставил перед ним на стол литровую бутылку двенадцатилетнего «Чивас Ригал», купленную в самолете.

– Это ты правильно, – сказал он. – У нас есть что обмыть.

Он полез в ящик стола, достал плоскую прямоугольную коробочку и открыл ее. В ней рядом с наградной книжкой лежал серебряный крест с закругленными концами. Я знал, что это орден Мужества, меня наградили им за лондонскую операцию прошлого года. Я взял его в руку – это было странное чувство. Поясню на примере.

Пару лет назад я пытался организовать рай для дайверов на одном из маленьких независимых архипелагов Полинезии. Чтобы наладить контакт с местными властями, я привез туда два громадных ящика одноразовых шприцов, на дефицит которых мне намекнули в переписке. С моим проектом ничего не получалось, но перед отлетом местный министр здравоохранения и туризма надел мне на шею бусы из ракушек, переливавшихся всеми цветами радуги. Устроившись в салоне первого класса, я, естественно, сунул ожерелье в сумку, а дома повесил его на гвоздик в прихожей. Ракушки стали быстро собирать пыль, и Джессика убрала их в какую-то коробку. Так вот, из последующей переписки с представителями суверенного полинезийского государства стало ясно, что эти бусы – высший знак отличия, который местные граждане могли получить в конце деятельной и полной самоотречения жизни во благо отечества.

Это к вопросу о фетишах и символах. Ну правда! Кто бы мог вместе со мной гордиться этой наградой? Только мама. И где я мог бы не то чтобы носить, но даже хранить свой орден? Только у мамы. Хотя, признаюсь, всегда приятно, когда твои усилия, особенно связанные с риском, ценят.

Эсквайр уже разлил виски по стаканам – он помнил, что я пил виски чистым, а себе добавил минералки.

– Извини, что награду тебе вручают не в Кремле, – сказал он в качестве поздравления.

– Переживу.

Мы чокнулись и выпили. Большинство людей хорошее виски как-то смакуют, причмокивают. Бородавочник же просто налил глоток жидкости в соответствующую полость в своем теле и захлопнул губы. Они у него были такие тонкие и сжимались так плотно, что их, собственно, и видно-то не было. На лице моего начальника рот занимал не больше места, чем одна из глубоких морщин на его высоком лбу интеллектуала. Даже меньше – морщины все же длиннее.

– Ты, наверное, задаешься вопросом, зачем я тебя сдернул, да еще так надолго? – спросил Эсквайр.

Я внимательно посмотрел на него. Тот ли это момент, которого я давно жду, чтобы наконец выложить все начистоту? Но разве с Бородавочником можно поговорить по-человечески? Это же хитроумнейшая и сложнейшая шифровальная машина, где любая информация теряла первоначальный вид, многократно перекодировалась и возвращалась в виде, абсолютно недоступном для прочтения. Да и выражение лица моего куратора выдавало крайнее нежелание впускать в себя чужие проблемы и сомнения. Я уже говорил, у него как будто к верхней губе был навечно прилеплен кусочек говна, который он был обречен нюхать. Нет, этот блестящий знаток людей в качестве исповедника карьеры бы не сделал. Потому я молчал. Молчал и Бородавочник.

– Что скажешь? – первым не выдержал он.

Эсквайр уже понял, что я хочу поговорить не только о новом задании. Он не был уверен, хватит ли у меня духу. Но, если хватит, он от этого разговора уходить не собирался.

– Если честно, Виктор Михайлович, у меня к вам есть один вопрос, – спокойно, не возбуждаясь, медленно артикулируя каждое слово, сказал я.

Бородавочник развел руками с видом человека, готового слушать меня до утра, а когда кончится выпивка, он сам сгоняет в ближайший магазин за пивком. Но помогать мне провести неприятный разговор наводящими вопросами он не собирался.

Хорошо!

– Не знаю, надо ли мне напоминать вам свою биографию? – начал я. Эсквайр учтивым наклоном головы дал мне понять, что он с радостью выслушает все, что я сочту нужным ему напомнить. – Я работаю в Конторе больше двадцати лет. Из-за…

Я хотел сказать «из-за вас», но это было бы не только обидно, но и несправедливо.

– Из-за этого моего рода деятельности я потерял первую семью. Поверьте, мне плевать, что пару-тройку раз в году я рискую жизнью. Более того! Поскольку с каждым разом увеличивается не число друзей, а число врагов, возможно, опаснее всего даже не операции, когда я начеку, а как раз мои самые обычные дни.

Эсквайр кивнул. Его только чуть перекосило, когда я сказал «Контора» – они все говорили «Служба» или, по старинке, «Комитет». Но с остальным он был согласен.

– Но это был мой выбор, – продолжал я. – Хотя в сорок три уже понимаешь, что в девятнадцать лет с выбором легко ошибиться.

Я сделал паузу. Бородавочник давно понял, о чем я собирался говорить. Возможно, он ухватил это с самого начала. Не исключено даже, что он этого разговора ожидал уже несколько лет, много лет. Человек не только умный, но и великодушный спросил бы в этом месте: «Ты что, хочешь выйти из игры?» Или сказал бы: «Я понимаю, ты устал». Но это мог бы сделать тот, кто был готов меня отпустить. А Эсквайр такого намерения не обнаруживал. Но и я не собирался поджимать хвост.

– Так вот, вопрос, которым я все чаще задаюсь, – продолжил я, – зачем я это делаю? Все это! Я уже давно другой человек, не тот мальчишка, которого заманили края за далеким горизонтом и жизнь, полная приключений. Если честно, я никогда в жизни, уже тогда, не собирался сражаться за торжество коммунистических идей, за классовую солидарность трудящихся и прочую чушь. Да в это никто и не верил! Никто из моих друзей в Конторе, – я специально опять сказал в «Конторе», – и вы, Виктор Михайлович, не верили. Не пытайтесь меня убеждать! Для этого нужно было быть…

Я сгоряча чуть было не сказал «идиотом», однако Эсквайр таких резких слов точно не заслуживал. Я все-таки завелся. Чего меня понесло в коммунистическую идеологию? Никогда со мной такого не было, я про нее давным-давно забыл. Наверное, это виски. Я и в самолете себе не отказывал: от Нью-Йорка до Стамбула с пересадкой в Париже двенадцать часов лёта, потом еще три часа до Москвы. Выпил – поспал, выпил – поспал. Этот «Чивас Ригал» явно заявлял, что он – лишний. Но мало ли кто там что заявляет! Я посмотрел на свой стакан, сделал еще глоток и уселся поудобнее в кресле, надеясь, что теперь и Бородавочник что-нибудь скажет.