реклама
Бургер менюБургер меню

Сергей Городецкий – Письма времени (страница 7)

18

А это именно так. Это сказывается прежде всего на стиле. Почти все представленные в тощей книжке на 31 стр. поэты удивительно пристрастны к церковным образам и словам.

Вот несколько выдержек:

БЛАЖЕН; БЛАГОСЛОВЛЯЕТ; КАК ЛАМПАДА ПЕРЕД ИКОНОЙ (Дм. Семеновский). И чудится – идет БОГОСЛУЖЕНИЕ… О БЛАГОСТИ ВСЕМИРНОЙ; березка МОЛИТСЯ (Борис Городецкий); и засвечен звездой БОЖЕСТВЕННЫЙ МОЛЕБЕН; солнце с ПРЕСТОЛА на землю сошло (А.П.Смирнова-Ворфоломеева); НЕЗДЕШНИЙ, СВЯТЫНЯ (Сергей Селянин).

Поэты из Кинишемского «литературно-художественного (церковно-художественного?) общества» настолько религиозно настроены, что Леонид Чернов-Плесский даже петуха приобщил к Тихоновской церкви:

Вероятно, впрочем, вышеозначенный петух пришел в такой церковный пафос от последующего четверостишья:

От такого нагромождения поэтических образов не только петух, МЫШЬ запоет, только не «аллилуя», а «избави нас от лукавого»!

Однако сколько-нибудь толковый религиозно настроенный петух должен придти в благочестивый ужас от такого места из того же вычурного – под вычурным заглавием:

– стихотворения:

Как говорят, полиандрия (многомужие) распространено в Албании, а у нас в России в церковную «догму» это занятие пробовала вводить Охтинская Богородица. Не перебралась ли она в Кинешму?

Борис Городецкий в стихотворении – какие обычно печатались в рождественских номерах «Нивы» под заглавием «Елка» – но в сборнике, переименованном почему-то в «Дремотный сон» (если это не простая характеристика душевного состояния «Лит. худ. о-ва»), живописует такие картинки.

Быт – достаточно хорошо объясняющий происхождение всех этих песнопений.

Леонид Чернов-Плесский приобщил петуха к Тихоновской церкви. Именно к ТИХОНОВСКОЙ, так как кинешемско-беспартийно (?) – церковное «лит.-худ. о-во» по своей идеологии, очевидно, даже не дошло до «живой церкви».

Идеология этих тихоновских певцов очевидно выражена в стихотворении Л. Чернова-Плесского – «В сиянии утра», где:

Это «благочестивое» стихотворение посвящено первому сборнику Кинеш. «Литерутарно-худ. Общества» и помечено: «Кинешма, июнь 1922».

Воля читателя, но смысл этого «сияния утра» как-то само собой расшифровывается так, что «утро» – Нэп, засиявший над верующим капиталом, которому уже грезится, как раскроются «раевы врата» воскресения буржуазного общества, а «иссохшие адовы сети» диктатуры пролетариата будут «во песках во сыпучих зарыты». Страшен сон размагниченной, религиозной интеллигенции, да милостив день истории. Пролетариат будет строить новое общество, оглушая нежные уши сюсюкающих чистоплюев, и, несомненно, создаст поэзию дня, предоставив кинешемским псаломщикам, как соловью Леон. Черн.-Плесского:

Всего отвратительнее (и это вторая причина, почему приходится писать) видеть в этом сборнике епархиальной поэзии «творения» поэта-коммуниста Ник. Смирнова. Добро бы они попали более или менее случайно, как стихи Смирновой-Варфоломеевой! Нет, они как нельзя больше кадят церковным ладаном.

В четырех помещенных стихотворениях целиком выдержан церковно-лирический, елейный тон.

Первое так и называется: «Свете Тихий». Это – не аллегория, это —обычное церковное обращение к Христу, о котором идет речь. В стихотворении «На Волге» —

И дальше:

В стихах «Левитанские места» у Ник. Смирнова – «ВЕТЕР-ВЕЧЕРНИЙ ПСАЛОМ». Там же – и «Тихие очи Христа», и АРХАНГЕЛ, и т. д.

В последнем стихотворении – «БЕССМЕРТИЕ» – Ник. Смирнов рекомендует себя «ВЗЫСКУЮЩИМ МОНАХОМ» и, видимо, не прочь взять на себя роль праведника.

Я не знаю, к кому молодой «пророк» обращает свои призывы о вере, но эти призывы вовсе не о вере в творческий гений пролетариата, ибо не коммунизм, не революция зажигает огонь проповедничества у Ник. Смирнова. Его вера – обыкновенное тихоновское православие.

Он сам говорит:

Огонь мой – луч Христова взгляда.

(«Свете Тихий»)

Разумеется в РСФСР провозглашена свобода вероисповедания, и Ник. Смирнову предоставляется полное право исповедовать и тихоновское православие, и состоять вместе с Черновым-Плесским в секте Охтинской богородицы (если эта секта не находится в разногласии с уголовным кодексом по части разврата); даже при существующей свободе печатного растления – он может издавать на прекрасной бумаге свои псалмы, но как Николай Смирнов примиряет свое христианское поэтическое творчество с принадлежностью к РКП, абсолютно не понятно.

В сборнике есть рассказ о каком-то проходимце из «бывших студентов» Мих. Сокольникова. Мимоходом в нем разоблачается вранье интеллигенции о том, как ее Советская власть притесняет.

В рассказе не сказано, что речь идет об Иванове, но это и без того ясно. Как отнесся «город» к переведенному туда во время революции высшему учебному заведению?

А вот как:

«Своим высшим училищем город гордился: к нуждам его относились серьезно, хлопотали в центре. Устроили так, что ежедневно, в специальных вагонах, из Москвы приезжали знаменитые профессора».

Вот вам и опровержение сказки о враждебном отношении к культуре варваров-большевиков, сделанное интеллигентом в книжке для сельских попов.

Выводы?

А выводы таковы, что как бы ни бесцветны были кинешемские «эмигранты» от революции в византийскую церковь, как бы ни мало читались они рабочими (на кой черт рабочему этот лирический ладан), но вредны они несомненно.

Уж одно появление таких сборников в рабочей губернии, говоря языком кинешемских поэтов, «прискорбно», но надо принять во внимание, что мелкая трудовая интеллигенция, имеющая литературные запросы молодежь, за неимением ничего лучшего под рукой, могут подчас читать эту «поэзию» и будут развращаться.

Вместо проникновения пролетарской идеологией, настроениями, будут отравляться церковным чадом.

Вывод может быть один – организация и распространение пролетарской литературы.

Что касается общественной оценки, повторяю, она достаточно ярко дана в статье т. Троцкого («Правда» за 19 и 20 сентября) о внеоктябрьской литературе, с той разве поправкой, что «Земные ласки» не только вне Октября, но смело могут быть поставлены и вне Февраля.

(посвящается кинишемскому альманаху «Земные ласки)

Мне сейчас так хорошо, как редко теперь бывает. Странно на меня действует контора. Здесь я теряю все свои хорошие мысли, все мои хорошие слова, и все люди кажутся дрянными, и сама я такая же дрянь. И в голове мутно и тошнит… и тоска зеленая. Ужасно нехорошо. В слове «хорошо» или «нехорошо» можно соединить очень много понятий. Вот у нас оно очень много значит. Если мы говорим, что «было хорошо» и какой-нибудь человек – «хороший» – это значит, что в нем соединяются такие качества, которые мы наиболее ценим в человеке, то есть не только обыденные вещи, которыми отличается вообще человек, но и то хорошее, то выходящее из ряда вон, что отличает людей сильных духом и одаренных.

Вот пишу и думаю: как я все-таки неумело и глупо выражаюсь. Мне хочется двумя словами выразить то, что я хочу сказать, чтобы эти несколько слов охватили те понятия, ту мысль, которая у меня есть.

7 июля 1917 г.

Свершилось! То, во что я верила до самой последней минуты, – рушилось. Еще и теперь я не верю, что это не так, но только верю, хочу верить, а на самом деле – никакой надежды. Господи, как ужасно. З. сказал, что нам решили не подавать руки. Они у нас в крови. В нашей русской крови. Вот оно начинается. Начинается преследование большевиков. Ужасней всего то, что оно справедливо… И даже хочется, чтобы они все издевались как можно хуже и грубее. А то великодушно простят. Вот это хуже, во сто раз хуже.

10 июля 1917 г.

Мне нужно много, много сказать именно здесь. Боюсь, что не хватит времени…

13 июля 1917 г.

И действительно не хватило. Пишу только сегодня. Да и то, я за это время так много пережила, что не в состоянии написать про все.

Вчера разбирала свои письма. Случайно нашла письмо Толи. «Я так бы хотел чтобы Вы приехали, что на радостях готов целовать и целовать Вас». «Я так ценю нашу дружбу, Ниночка!» – пишет он. Тогда я, привыкшая к таким фразам в его письмах, только улыбалась, как-то поверхностно переживала это и подобное. Мне даже казалось, что это неуважение ко мне, а теперь совсем иначе. Отвыкшая за последнее время от ласкового слова, живущая какой-то походной жизнью, я прямо поразилась, прочитав эти строчки. И мне могли так писать! А может он так и в действительности чувствовал. И вспомнился Толя… И показалось, что в месте с ним ушло мое счастье. Хорошее, милое, маленькое, но полное счастье. И так было жаль, что я тогда не уехала к нему туда в далекий Брянск. Все существо, все мысли, все потянулось туда за ним, молоденьким, хрупким, едва произведенным офицером. Потом прошло. Подумалось так же как и тогда, когда я писала ответ, что это неискренно, что это под влиянием беспутной военной жизни. И сейчас то же. Хотя в глубине души мне очень хочется поехать к нему. И подчас я даже мечтаю, как бы мы с ним хорошо зажили. Я хочу послать ему письмо, спросить только, жив ли он… И не хочу, что бы он подумал, что мне он дорог, хотя бы даже минутно – дорог.

Теперь другое. Нам, то есть всей России грозит голод. Какой это ужас! Представляю себе, что Витя и Володя и мама умрут от истощения. Я, папа и Оля, как крепкие натуры – выживем. Но прежде этого будем, может быть, как дикие звери драться из-за каждого куска хлеба, из-за каждой капли молока… Вот когда я пишу, это совсем не так ужасно, а когда представляю, то гораздо живее и ужаснее. Ну представьте себе: Витя лежит больной – нужно достать молока. Мама истощенная, голодная, худая идет за молоком, а там, как и теперь, куча, тогда может быть в десять раз большая чем теперь, баб, кричащих пронзительно голодными ужасными криками. Им тоже нужно молоко. И вот, несмотря на то, что они имеют такое же право на молоко как и мама, она все же расталкивает толпу, насколько позволяют ей силы и получает (в лучшем случае). Но на нее, конечно, накидываются женщины с озверелыми физиономиями, рвут на ней платье. Она отбивается. Молоко, прижимаемое крепко к груди, плескается. В лучшем случае она доберется домой с каплей молока, которого не хватит даже больному ребенку, а ведь ее могут и убить и отнять и измучить так, что она не дойдет до дому. А потом, когда не станет сил жить в городе, мы пойдем куда-нибудь в провинцию в надежде найти хлеба. И это зимой. Вижу я: темно… по узкой дороге снежного поля идем мы, закутанные в лохмотья, голодные и измученные. Может быть в одной из деревень нам бросят корку хлеба не шестерых, в другой удастся что-нибудь украсть и в конце концов – неизбежная смерть, голодная и ужасная…