реклама
Бургер менюБургер меню

Сергей Гандлевский – Незримый рой. Заметки и очерки об отечественной литературе (страница 51)

18

Приведенное стихотворение, на мой вкус, эталон стоицизма. Потом он станет дежурным и предсказуемым и поэтому менее впечатляющим, но здесь еще нет. Эта стоическая интонация будет опошлена толпой эпигонов, может быть, поэтому я не меньше стоических стихов Бродского люблю его “Стихи в апреле”, где все по‐людски, по‐обывательски: зима – напасть, а весна и зелень – благодать!

Редкие у лириков элегического склада и толка бодрые стихи – мотив схождения с ума повторяется, но совершенно в другом ключе:

Стихи в апреле

В эту зиму с ума я опять не сошел. А зима, глядь, и кончилась. Шум ледохода и зеленый покров различаю. И, значит, здоров. С новым временем года поздравляю себя и, зрачок о Фонтанку слепя, я дроблю себя на сто. Пятерней по лицу провожу. И в мозгу, как в лесу — оседание наста. Дотянув до седин я смотрю, как буксир среди льдин пробирается к устью. Не ниже поминания зла превращенье бумаги в козла отпущенья обид. Извини же за возвышенный слог: не кончается время тревог, Но кончаются зимы. В этом – суть перемен, в толчее, в перебранке Камен на пиру Мнемозины.

Известна склонность Бродского к парадоксам, к остроумию (в изначальном смысле слова, в смысле игры ума) на основе какого‐нибудь знаменитого высказывания.

Слова “не кончается время тревог, но кончаются зимы…” отсылают читателя к первой строке “Ричарда III” – “Зима тревоги нашей позади, / К нам с солнцем Йорка лето возвратилось” – и к названию популярного романа Джона Стейнбека. Равно как финальные строки стихотворения “Зимним вечером в Ялте” – “Остановись, мгновенье! Ты не столь прекрасно, сколько ты неповторимо…” – печальное препирательство с автором “Фауста”. И подобных словесных фокусов у Бродского немало.

Так Бродский и мечется (как большинство из нас, грешных!) между ужасной правдой голой зимы и спасительной ложью цветущих и вводящих в заблуждение времен года – между жизнелюбием (“Но пока мне рот не забили глиной, / из него раздаваться будет лишь благодарность…”) и оторопью перед бессмыслицей жизни!

Я дважды входил с Иосифом Бродским в личное, если так можно выразиться, соприкосновение: один раз очно, другой – через посредника.

Личная встреча в Нью-Йорке описана мной в заметке “Комментарий к фотоснимкам”. Она вспоминалась бы с бóльшим удовольствием, если бы память не омрачали мои тогдашние чрезмерные усилия по сохранению независимого вида.

Второе, совершенно непредвиденное и заочное общение было куда содержательней и отрадней.

Как‐то в середине 1990‐х годов, разговаривая с близким другом молодости Бродского, я высказал свою давнюю и главную досаду на его прекрасные стихи. Она сводилась к тому, что Бродский, талантливый изобретатель, сконструировал совершенный версификационный аппарат, который, работая, неизменно вызывает в публике ответную душевную вибрацию. Но именно инженерное совершенство этого изобретения позволяет автору, включив механизм стихосложения, отойти на время в сторону, устроить себе, образно говоря, перекур. И чувствительный читатель вдруг спохватывается, что его душа уже какое‐то время содрогается в лад, в сущности, неодушевленному заводному агрегату. И здесь читатель вправе обидеться и даже разозлиться: он‐то принимает происходящее за чистую монету, а перед ним – аттракцион, вроде механического пианино.

И я забыл об этом разговоре, но мой собеседник, дружески толкуя с Бродским по телефону, сказал тому, что есть‐де такого рода претензия.

И Бродский сильно тронул меня, с полуслова поняв это иносказание и ответив: “Я стараюсь не отходить”.

Вот в этом стихотворении он явно не отлучался ни на шаг:

Памяти отца (Австралия)

Ты ожил, снилось мне, и уехал в Австралию. Голос с трехкратным эхом окликал и жаловался на климат и обои: квартиру никак не снимут, жалко, не в центре, а около океана, третий этаж без лифта, зато есть ванна, пухнут ноги, “А тапочки я оставил” — прозвучавшее внятно и деловито. И внезапно в трубке завыло “Аделаида! Аделаида!”, загремело, захлопало, точно ставень бился о стенку, готовый сорваться с петель. Все‐таки это лучше, чем мягкий пепел крематория в банке, ее залога — эти обрывки голоса, монолога и попытки прикинуться нелюдимом в первый раз с той поры, как ты обернулся дымом.

Вполне петербургский традиционный эвфемизм применительно к смерти: Свидригайлов собирался “в Америку”, Бродский селит покойного отца в Австралии.

И название города Аделаида – полупалиндром/полуанаграмма – ходит вокруг да около слова “ад”.

А вот мои, может быть, самые любимые стихи у Иосифа Бродского:

Я был только тем, чего ты касалась ладонью, над чем в глухую, воронью ночь склоняла чело. Я был лишь тем, что ты там, внизу, различала: