Сергей Гандлевский – Незримый рой. Заметки и очерки об отечественной литературе (страница 24)
Школа в мое время подчеркивала в “Памятнике” торжество, гордость, чуть ли не похвальбу содеянным, заслуженными успехом и славой. А знаменитый историк литературы и пушкинист Михаил Гершензон расслышал в этом изложенном ямбом жизненном итоге досаду Пушкина на грядущую общенародную память о себе как раз за то, что ему не мило, – за исправление нравов, за
В эссе “О чтении” Г. К. Честертон заметил, что великий писатель в сравнении с просто талантливым учитывает сразу несколько точек зрения на предмет, вот и Пушкина отличает поразительное умение держать равновесие, не впадать в крайность.
Первая строфа – высокая и трезвая самооценка.
Вторая – бессмертие в восприятии поэтического цеха, подлинных арбитров.
Третья строфа – поп-известность; так оно и есть: любой таксист – “друг степей” – знает, хотя бы на слух, фамилию “Пушкин”.
Четвертая строфа посвящена тому, за что его будут ценить так называемые простые люди, чем он будет им “любезен”. Этот эпитет справедливо воспринимался Гершензоном как несколько снисходительный, произнесенный автором с кривой усмешкой. Но как быть?! Люди в массе своей привыкли думать, что им нужна свобода. Разве мало грустных народных песен о неволе? И люди ценят альтруизм – сочувствие и помощь обездоленным. У Пушкина есть и свободолюбивая лирика, и стихотворения, призывающие к милосердию. Кто, спрашивается, написал “К Чаадаеву”, “Во глубине сибирских руд…”, “Стансы”, “Пир Петра I”, Пушкин, что ли?! – Именно!
И заключительная пятая строфа – напутствие самому себе (Музе): не принимать все вышеперечисленное близко к сердцу и повиноваться лишь Высшей инстанции. Наложение “Памятника” на “Книгу Екклесиаста” дает впечатляющее эмоциональное, а иногда и дословное совпадение. И кончаются оба произведения сходным образом: “Веленью Божию, о Муза, будь послушна…” – “…бойся Бога и заповеди его соблюдай…”
Я, повторюсь, перестал различать в “Памятнике” прежний пушкинский зубовный скрежет: “Подите прочь, какое дело / Поэту мирному до вас…” (1828). Свое обновленное понимание взаимоотношений искусства и публики Пушкин вложил в уста Моцарта:
В “Памятнике” Пушкин перерос многолетнюю досаду, стал выше ее и через нее переступил. Совсем по Юнгу: “Все самые важные и значительные проблемы нашей жизни фундаментально неразрешимы. <…> Они не могут быть разрешены, их можно лишь перерасти”.
Длительное бешенство на косную и требовательную “толпу” сменилось осознанием, что таков незыблемый порядок вещей. Пушкин ценил в людях восприимчивость к жизненным урокам: “Глупец один не изменяется, ибо время не приносит ему развития, а опыты для него не существуют…” – сказано им, кстати, в год написания “Памятника”.
Интонационно к “Памятнику” примыкает одинокое четверостишие “Забыв и рощу и свободу…”:
В эти восемнадцать слов, включая предлоги, уместилась целая жизненная драма!
Здесь и подчеркнуто бесстрастный перечень преданных забвению иллюзий прошлых лет; и будничное мужество, подвигающее жить и заниматься своим делом и впредь, невзирая на безрадостное положение вещей; и взгляд на свою участь со стороны, исполненный сочувствия и насмешливого отчаяния.
В 1823 году в расцвете молодости Пушкин уже писал о птичке – причем теми же размером и способом рифмовки:
И читатель волен счесть эти разделенные чертовой дюжиной лет строфы предисловием и послесловием к жизни Пушкина. А между ними – жизненный путь с его горьким опытом и осознанием, что труд по сердцу, быть может, единственное надежное утешение в земной юдоли, а все прочее – томление духа. Снова же, настроение и тональность Книги Екклесиаста сопутствовали Пушкину в его поразительной зрелости, прерванной так внезапно.
Переплывая реку жизни, человек выходит на другой берег не в том месте, где наметил, потому что его сносит течением жизни, иногда очень сильно. И есть два способа поведения в непредвиденных и нередко враждебных обстоятельствах: либо все проклясть – да пропади оно пропадом, либо стараться все‐таки жить по возможности на свой лад. К примеру, в Иркутске после десяти лет каторги декабрист князь С. Г. Волконский делился с местными мужиками сведениями по агрономии. И никаких “среда заела”!
Я люблю одно высказывание, хотя не знаю, кому оно принадлежит: выигрывая, ты показываешь, на что способен, проигрывая – чего ты стоишь.
Вот так я понимаю смысл четверостишия “Забыв и рощу и свободу…”.
Достоевский написал по поводу “Дон Кихота”: “Если человечество позовут на Страшный суд, то ему в свое оправдание достаточно будет представить только-одну единственную книгу – …чтобы все человеческие грехи были отпущены”.
Друг Пушкина Чаадаев считал Россию историческим недоразумением. Сейчас, летом 2022 года, когда я пишу этот очерк, слова Чаадаева звучат до оторопи убедительно и ужасающе прозорливо. Стране, даже не при самом катастрофическом исходе, предстоит долго виниться и оправдываться. Александр Пушкин спустя годы и годы – может быть, одно из ее оправданий.
2022
Придаточное
Биографии
Белинский предрекал стихам Баратынского недолгую жизнь, считая, что они выражают собой “ложное состояние переходного поколения”, – Белинский ошибался. От Баратынского и по сей день осталось немало замечательных стихотворений – на большее может рассчитывать только гений, а Баратынский сказал о себе с невеселой здравостью: “…но вот беда: я не гений”.
Мысль и еще раз мысль – наваждение Баратынского. Сомнительная добродетель рассудочности пагубна для поэзии, но Баратынский каким‐то чудом преобразовал свою врожденную склонность к анализу в поэтическое качество. Мысль его прочувствованна, а чувство осмысленно. Эта уравновешенность отзывается благородной сдержанностью, почему лирика Баратынского и лишена удали и ее мрачной разновидности, надрыва, – обаятельных, но и чрезмерных свойств, нередких в русской литературе. Если Пушкин, расставаясь с любимой женщиной, великодушно желает ей, чтобы другой любил ее не меньше, чем он сам, а Лермонтов “опускается” до страстного сведения счетов, Баратынский – в “Признании” – открывает перед былой возлюбленной диалектическую перспективу изменчивого во времени чувства, которая не знаю как на адресата лирики, а на читателя действует умиротворяюще.
Слог и синтаксис Баратынского не по‐пушкински архаичны. Но когда мне много лет назад предложили угадать автора строк “Зима идет, и тощая земля / В широких лысинах бессилья…”, я, предчувствуя подвох, все‐таки назвал Заболоцкого. А слова “О, спи! безгрезно спи в пределах наших льдистых!”, кажется, хотят быть произнесенными голосом Иосифа Бродского – отдаленного потомка Евгения Баратынского.
Поэт сам был очень умным человеком, дружил и общался с умницами – оттого и время его кажется умным, умнее нынешнего; наверное, оно и впрямь выгодно отличалось от нашего настоящего. Вся традиционная до навязчивости отечественная проблематика уже высказана сполна почти два столетия назад – и так внятно и культурно, что современное ее изложение часто представляется именно “изложением” в школьном смысле слова, причем на “тройку”.
Биография Баратынского – не исполненная крайностей жизнь поэта, а довольно верный оттиск средней человеческой участи. В дошкольном детстве и в начальную пору учебы мальчик радовал домашних – это в порядке вещей. Сильно проштрафился в отрочестве и с лихвой поплатился за свой проступок – но многие расхлебывают годами художества юности. Был общителен смолоду, замкнулся с возрастом – обычное явление. Женился, ушел с головой в семейные заботы, держал с женой оборону против родни и недругов, как правило – мнимых, – знакомо и это. Но при прочих равных Баратынский имел дар и высокую способность к извлечению опыта – и “средней человеческой участи” оказалось вполне достаточно для обретения мудрости. Легкой, в сравнении, например, с полежаевской, солдатчины хватило, чтобы безошибочно распознать нежить деспотической власти: “Обыкновенно она кажется дремлющею, но от времени до времени некоторые жертвы выказывают ее существование и наполняют сердце продолжительным ужасом”. Досадная авторская недооцененность при жизни, несопоставимая, конечно, с отверженностью многих отечественных поэтов, позволила сформулировать стоическое литераторское кредо: “Россия для нас необитаема, и наш бескорыстный труд докажет высокую моральность мышления”.