Сергей Галактионов – Тишина между числами (страница 7)
Кто-то пишет.
Сохранил.
И продолжил смотреть.
Глава 3
Таблица умножения
В ту ночь Анна-Мария Бельтран считала до сна.
Она делала это шестьдесят два года — с тех пор, как мать, Росарио, научила её этому трюку в маленькой квартире на улице Дефенса, в Сан-Тельмо, в том Буэнос-Айресе, который давно перестал существовать, но продолжал жить в памяти Анны-Марии с такой точностью, что она могла назвать цвет занавесок (жёлтые, выгоревшие, с маленькими подсолнухами), запах кухни (жареные эмпанадас, чеснок, дульсе де лече в банке на верхней полке) и голос матери — низкий, чуть хриплый, пахнущий мате и терпением.
— Каждое следующее число, — говорила Росарио, подтыкая одеяло, — это сумма двух предыдущих. Один. Один. Два. Три. Пять. Восемь. Тринадцать. Когда дойдёшь до числа больше своего возраста — можно спать.
Анне-Марии тогда было шесть. «Число больше своего возраста» наступало на восьмёрке. Она засыпала мгновенно — не от усталости, а от удовлетворения: задание выполнено, числа сложились, мир в порядке, можно закрыть глаза.
В двадцать один — студентка бухгалтерского факультета, первая ночь в общежитии, незнакомая подушка, незнакомые звуки, незнакомый страх — она дошла до тридцати четырёх. В тридцать пять — после рождения первого сына, когда сон приходил урывками, между кормлениями, между криками, между той нежной яростью, которую испытывают молодые матери к собственным детям в четыре утра, — она доходила до ста сорока четырёх. В шестьдесят два — после похорон Энрике, когда она вернулась в пустую квартиру и легла на их кровать, на его сторону, потому что её сторона пахла ею, а его — им, и ей нужно было дышать им, хотя бы ещё одну ночь, — в ту ночь она дошла до двух тысяч пятьсот восемьдесят четырёх.
Росарио давно умерла. Энрике — тоже. Сыновья выросли, уехали — один в Монтевидео, другой в Мадрид. Внуки звонили по воскресеньям, аккуратно, по расписанию, с той ответственной нежностью, которая приходит на смену настоящей близости, когда расстояние делает своё дело.
Анне-Марии было восемьдесят девять. Она жила одна — но не одиноко, и это различие было для неё принципиальным. Одиночество — это когда никого нет. А у неё — были. Соседка Грасиэла, которая приходила каждый вечер пить мате и рассказывать про свою невестку (невестка была чудовищем; Анна-Мария подозревала, что невестка — нормальная женщина, но никогда не говорила этого, потому что Грасиэле нужен был враг, а враг — это тоже форма компании). Сиделка Лусия, которая приходила три раза в неделю — померить давление, проверить таблетки, убедиться, что Анна-Мария ест. Кот Бонапарт — рыжий, толстый, с выражением лица, которое в равной степени можно было интерпретировать как «я тебя люблю» и «я тебя терплю» (Анна-Мария предпочитала первое; Бонапарт, вероятно, — второе).
Сердце у неё было плохое. Она знала это так, как знают погоду: не из диагнозов (хотя диагнозы были — фибрилляция предсердий, стеноз аортального клапана, хроническая сердечная недостаточность; слова, которые врач произносил, глядя на экран, а не на неё, и от этого они звучали ненастоящими, как пьеса, которую актёр читает, не поднимая глаз от текста), — она знала из ощущений. Сердце уставало. Как старый мотор, который заводится каждое утро, но с каждым утром делает это чуть медленнее, чуть неохотнее, и однажды — не завтра, не послезавтра, но однажды — не заведётся.
Она не боялась. Не потому что была смелой — она не считала себя смелой; она считала себя реалистичной, что в восемьдесят девять лет означает примерно то же самое. Смерть — не враг. Смерть — следующий пункт расписания. Как ужин, как визит Лусии, как вечерний мате с Грасиэлой. Она придёт — и Анна-Мария к ней готова. Не в возвышенном, не в философском смысле. В бухгалтерском: все счета оплачены, все дела закрыты, завещание написано (квартира — сыновьям пополам, Бонапарт — Грасиэле, книги — в библиотеку Сан-Тельмо). Баланс сведён.
В ту ночь — вторник, зима в Буэнос-Айресе, холодная, ветреная, с тем сырым воздухом, который поднимается от Рио-де-ла-Плата и проникает в каждую щель, как незваный гость, — Анна-Мария легла в десять. Рано — обычно она ложилась в одиннадцать, после сериала (аргентинская мелодрама, бессмысленная и утешительная, как тёплое молоко), но сегодня устала. Устала не физически — вообще. Тем усталостью, которая не проходит после отдыха, потому что это не усталость от чего-то, а усталость быть. Не депрессия. Не отчаяние. Просто — достаточно. Жизнь была длинной, и хорошей, и полной, и Анна-Мария чувствовала себя книгой, которую дочитали до последней главы, и последняя глава была хорошей, и можно закрыть.
Бонапарт лёг ей на ноги. Тяжёлый, тёплый, урчащий. Она улыбнулась — не ему, не себе, а ощущению: тяжесть на ногах, тепло, урчание. Этого достаточно. Этого — на целую жизнь.
Она начала считать.
Один. Один. Два. Три. Пять. Восемь. Тринадцать.
Голос матери — далёкий, как эхо в длинном коридоре, но чёткий, как чёткими остаются голоса тех, кого любили без условий:
Когда дойдёшь до числа больше своего возраста...
Двадцать один. Тридцать четыре. Пятьдесят пять. Восемьдесят девять.
Стоп.
Восемьдесят девять — число Фибоначчи. Её возраст — число Фибоначчи. Она не знала этого (она не знала, что считает последовательность Фибоначчи, — она знала, что считает «мамины числа»). Но она заметила совпадение. Улыбнулась ему, как улыбаются маленьким чудесам — не потому что верят, а потому что приятно.
Следующее число: 89 + 55 = 144.
Сто сорок четыре. Больше её возраста. Можно спать.
Она закрыла глаза.
Подумала: сто сорок четыре — красивое число. Двенадцать в квадрате. Как будто кто-то умножил год на себя.
Подумала: мама, я дошла.
Подумала: Бонапарт тяжёлый.
Не подумала больше ничего.
Сердце остановилось в 01:12. Тихо. Без боли. Как мотор, который просто не завёлся — не с грохотом, не с дымом, а с лёгким щелчком, и тишиной после.
Бонапарт поднял голову. Посмотрел на неё. Лёг обратно. Он был кот; он не понимал смерти. Он понимал тепло, и тепло пока было, и этого ему было достаточно.
Лусия нашла её утром. Позвонила в скорую, потом — сыновьям, потом — Грасиэле. Грасиэла пришла через три минуты, потому что жила этажом ниже, и принесла мате, потому что не знала, что ещё принести.
Свидетельство о смерти: Бельтран, Анна-Мария. 89 лет. Причина смерти: острая сердечная недостаточность. Время: приблизительно 01:00–02:00.
Приблизительно.
Но не для Пи. Для Пи — 01:12:44.891, с точностью до наносекунды, как для всего, что имело значение.
И число моргнуло.
Лагос. Тринадцать дней спустя.
Чиди Олайинка, двенадцать лет, лежал на матрасе в комнате, которая была одновременно спальней, кухней и гостиной, — три на четыре метра, бетонные стены, жестяная крыша, окно без стекла, затянутое москитной сеткой, через которую всё равно пролезали москиты, потому что сетка была старая, штопаная, с дыркой в углу, которую Адунни собиралась заделать уже второй месяц.
Температура тела — 40,8. Церебральная малярия. Plasmodium falciparum — паразит, который, если бы его увеличить до размеров человека, выглядел бы как нечто из ночных кошмаров, но в реальности был невидим, микроскопичен, и убивал не размером, а количеством: миллиарды копий, забивающие красные кровяные тельца, как пассажиры в токийском метро в час пик.
Чиди бредил.
Бред — это слово, которое врачи используют для описания состояния, когда сознание теряет координаты. Пациент говорит, но не здесь. Видит, но не это. Чиди видел — если верить тому, что он шептал (а Адунни верила, потому что она была его матерью, и мать всегда верит тому, что шепчет её ребёнок, даже если шёпот не имеет смысла) — Чиди видел школу.
Свою школу — муниципальную начальную школу в Сурулере, одноэтажное здание из шлакоблоков, с двором, где росло манговое дерево, и классом, где за партами сидели сорок шесть учеников, и доской, на которой мистер Обасеки писал мелом — белым, крошащимся, вечно ломающимся — задания, которые Чиди решал быстрее всех.
Чиди любил математику.
Не той любовью, которую описывают в книгах о вундеркиндах — не экстазом, не одержимостью, не ощущением «я вижу вселенную в числах». Чиди любил математику так, как любил футбол: потому что получалось. Потому что, когда мистер Обасеки писал на доске «7 × 8 = ?», и Чиди поднимал руку первым и говорил «пятьдесят шесть», — было хорошо. Простое, чистое, непосредственное хорошо, не нуждающееся в объяснении.
И ещё — потому что мама.
Адунни Олайинка, двадцать девять лет, продавщица на рынке Балогун (ткани, хлопок, батик — цветные, яркие, как слова на языке йоруба, у которого для каждого оттенка синего — отдельное имя), — Адунни не умела решать уравнения, не знала, что такое «переменная», и не могла объяснить, почему 7 × 8 = 56, а не 54. Но она знала таблицу умножения. Знала наизусть, как знают молитву: не понимая почему, но зная что.
И она научила Чиди бороться со страхом.
— Когда тебе страшно, — говорила она, сидя на краю его матраса в тёмной комнате, когда за окном гудел генератор соседей и лаяли собаки, и Лагос был огромным и шумным и непредсказуемым, — считай. Дважды два — четыре. Дважды три — шесть. Дважды четыре — восемь. Считай, пока страх не уйдёт. Числа не боятся. Числа точные. Если ты с числами — ты тоже точный. А точному человеку нечего бояться.