18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Дегтярев – Экономический субъект. Том III. Цифровая экономика (страница 4)

18

Если материал, с которым работает мастер, не обладает священным свойством обратной переработки одной операцией — откат, увы, невозможен. А без отката, как мы уже уяснили, невозможна и сама отладка. Из этого железного силлогизма следует вывод, не терпящий возражений: для отладки необходим материал, который по определению есть универсальный полуфабрикат.

Заметьте, даже отладка в малом — на одном-единственном материале, на одной несчастной детали — уже требует этого божественного свойства отката. Но экономически значимой, истинно значимой отладка становится лишь тогда, когда отлаженный, выстраданный, выверенный метод переносится на другие материалы, на другие детали, на совершенно иные контексты. Ибо иначе, клянусь, каждое новое применение — это изобретение велосипеда, мучительное, нелепое, бесконечное. А это, позвольте мне сказать прямо, уже не отладка. Это шаманство. Пляска с бубном. Гадание на кофейной гуще. Всё, что угодно, но не систематическое, рациональное, прекрасное искусство возвращения лада.

И вот он, предел отладки, её великая цель, её сияющий горизонт. Метод, который работает на любом материале, удовлетворяющем условию универсальности. Только и всего. Материал требует от метода лишь одного, но зато какого! — способности к прямому и обратному превращению одной операцией. Материал, который этим свойством обладает, и есть, по определению, универсальный полуфабрикат.

В пределе, в своём безграничном стремлении к совершенству, отладка требует, чтобы любой материал в экономике — любой, слышите? — был универсальным полуфабрикатом. Чтобы не было бесповоротно испорченных заготовок, чтобы каждая ошибка становилась лишь шагом на пути, а не могильным камнем. Чтобы мир стал податлив, как глина в руках гончара.

И здесь мы подходим к самому прекрасному, самому дерзновенному примеру. Код. Да, код. Ибо код — это идеальный универсальный полуфабрикат. Совершенный. Не знающий износа. Не помнящий обид.

Представьте же: вы написали функцию. Она прекрасна, как стихотворение. Но, увы, она не работает. И что вы можете сделать, владея магией отладки? Вот что.

Первое. Откатиться к предыдущей версии. Одна операция — и вы там, где всё было чисто, невинно, полно обещаний. Git revert — и время потекло вспять.

Второе. Исправить. Внести правку, подобно тому, как хирург вносит скальпель в живую плоть, но без боли и без риска.

Третье. Проверить. Сурово, беспристрастно, всевидяще.

Четвёртое. Снова откатиться, если проверка выявила новую ошибку. И так — сколько угодно. Десять раз, даже сто! Одна и та же функция, словно река, текущая по одним и тем же берегам. Один и тот же файл, но каждый раз — чуть иной, чуть лучше, чуть ближе к ладу. Одна и та же история, где каждый эпизод учит, а не калечит.

И когда отладка завершена, когда баги разбежались, как тараканы от света, — функция работает на любых входных данных. Универсальность, запечатлённая в коде! Вы можете переписать эту функцию обратно в исходный замысел — обратная переработка — одной операцией. Refactor, этот священный глагол программистского пантеона. Исходный замысел — это та самая форма X, к которой можно вернуться в любой момент, чтобы начать всё заново, но уже с новым знанием.

Вот почему код — царь универсальных полуфабрикатов. Вот почему программист — жрец пятой экономики. И вот почему отладка, начавшая свой путь с камня и дерева, обрела своё подлинное величие в мире, где каждая строка может быть откатана, исправлена и возвращена к жизни. Бесконечно. Без потери сути. Без платы за ошибку, кроме времени и внимания.

О, какое счастье — работать с таким материалом! Какое блаженство — знать, что за каждой неудачей следует не отчаяние, а всего лишь git revert.

Кодэтика

Вспомним же аристотелевский идеал человека — тот лучезарный образ, что вот уже два с половиной тысячелетия манит и мучает умы. Совершенство! Прекрасен телом, словно изваяние бога. Благороден душой, словно герой эпоса. Внешняя форма и внутренние добродетели — в полном, нерасторжимом ладу. Калокагатия, греческое чудо, где красота и добро сплетены в единый узел, который не развязать, не разрубить.

Красиво, до чего же красиво! Но — увы и ах — с тех самых пор мировая мысль, вся эта вереница гениев и эпигонов, так и не решила проблему единства этики и эстетики. Как его достичь, этот проклятый лад? Аристотель не объяснил. Он просто постулировал — как аксиому, как данность, как явление, не требующее доказательств. Калокагатия — это не рецепт. Не метод. Не технология, которую можно повторить в своей мастерской. Это портрет. Созерцай и восхищайся. А повторить — нельзя. Идеал сей — статуя.

Кант, этот честный кёнигсбергский мудрец, поступил, как подобает человеку, не терпящему лжи. Этикет, сказал он, — царство долга. Категорический императив, суровый, как горная вершина. Всеобщий закон, пред которым равны все, от цесаря до последнего бедняка. Эстетика же — царство незаинтересованного удовольствия. Игра способностей, танец воображения и рассудка. Целесообразность без цели — прекрасное, которое не служит ничему, кроме самого себя.

Между ними пропасть. Бездна. Мост перекинуть нельзя. Кант пробовал и честно признал своё бессилие. Прекрасное может быть безнравственным — соблазнитель с ангельским лицом и дьявольской душой. Нравственное может быть безобразным — старая праведница в лохмотьях, чьё сердце чисто, но облик отвращает взор. Канта, надо отдать ему должное, это устраивало. Правда жизни, сказал он, горькая и непричёсанная. Но это, позвольте мне заметить, капитуляция. Кант не решил проблему. Он объявил её неразрешимой. Честно, но — чего стоит честность, если за ней не следует победа?

А вот Гегель, как обычно, попытался всё съесть за один присест. Красота, изрёк он, есть истина, облечённая в чувственную форму. Искусство — ступень самопознания абсолютного духа, где дух глядит на себя, как в зеркало, и впервые себя узнаёт. Хорошее искусство — истинно. Истинное искусство — нравственно. Злое искусство — просто плохое искусство, ошибка, заблуждение, недоразвитие.

В теории — о, как величественно! Панцирь из чистого умозрения. На практике? Ни одного убедительного примера. Гегель так и не объяснил, почему «Преступление и наказание» — роман о мерзости, об убийстве, о мучительной совести, — великое произведение. Почему «Мёртвые души» — поэма о жуликах, о плутах, о торгашах душами, — прекрасна до слёз. Почему Босх, этот кошмарный визионер, чья греховная фантасмагория кишит чудовищами и муками, — нетленен, вечен.

Гегель, осмелюсь сказать, перепутал предмет — который может быть безобразен, мерзок, ничтожен, греховен — и форму — которая обязана быть прекрасна, стройна, гармонична. Разные вещи, совершенно разные! А он склеил их в одно целое, как неумелый ремесленник склеивает то, что должно быть соединено иначе. И склейка эта, увы и ах, развалилась. При первом же прикосновении живой, дышащей, грубой реальности.

А вот Ницше — о, этот взбесился! Вся ваша мораль, закричал он, сотрясая устои, — предрассудок слабых, цепь, которую стадо наложило на себя добровольно, чтобы защититься от сильных! Вся ваша красота — самообман сильных, услада, под которую они усыпляют свою волю! Подлинный человек — сверхчеловек, молния, прорвавшая серое небо обывательского существования, — творит ценности сам. Он сам, своими руками и своей волей, решает, что хорошо. Он сам, своим вкусом и своей мощью, решает, что красиво.

Этика и эстетика, провозгласил Ницше, слиты в воле к власти — в этом едином, всеобъемлющем, дионисическом начале. Блестящий жест! Удар молотом по статуе Канта! Но, спрашивается, что же сверхчеловек делает? Что есть его творчество, кроме афоризмов и танцев? Ницше не сказал. Он ушёл в туман своих афоризмов, в соль своих парадоксов. Заратустра пляшет, говорит загадками, опускается в пропасть и восходит на гору, но ни разу не берёт в руки резец или скрипку. Сверхчеловек, по Ницше, может написать гениальную музыку — и в тот же день зарезать другого человека. И то и другое будет прекрасно и этично — потому что такова его воля, потому что он сверхчеловек, потому что критериев выше него нет.

И вот с таким критерием можно оправдать всё. Абсолютно всё. Даже Освенцим — если архитектор печей искренне чувствовал свою волю к власти, если эсэсовец, расстреливающий ребёнка, переживал при этом возвышенный подъём духа. Ницше не решил проблему, о нет. Он её взорвал. После этого взрыва не осталось ничего — ни этики, ни эстетики, ни их единства, ни даже самих этих слов, наполненных смыслом.

Модернизм, этот холодный и гордый век, пошёл другим путём — путём отрицания содержания. Модернизм утверждает, что красота — исключительно в форме. Форма совершенна — значит, содержание не важно, вторично, подсобно. Беспредметная живопись, где краски текут по хосту сами по себе. Додекафония, где звуки подчинены лишь следованию. Чёрный квадрат — пустота, объявленная вершиной. Этично ли это? Вопрос снят, объявлен некорректным. Искусство для искусства. Этика для проповедников. Проблема не решена — она вынесена за скобки, как дурной сон, как старый хлам, как нечто, недостойное внимания истинного творца.

Постмодернизм, этот весёлый могильщик великих нарративов, пошёл ещё дальше — в ничто. Никакого единства нет и быть не может, заявляет он, усмехаясь. Есть игры. Цитаты, вырванные из контекста и склеенные в коллаж. Симулякры, копии без оригинала. Добро и зло — всего лишь риторические фигуры, удобные для манипуляции. Красота и уродство — социальные конструкты, которые можно менять как перчатки. Можно выставить писсуар и назвать это искусством — и это будет искусством, потому что так сказал автор. Можно надеть нацистскую форму, выйти на площадь и назвать это перформансом — и это будет перформансом, потому что ирония снимает все обвинения. Всё разрешено, ибо ничто ничего не значит.