Сергей Чупринин – Оттепель. Действующие лица (страница 23)
Началась жизнь, внешними событиями отнюдь не изобиловавшая, но в духовном смысле чрезвычайно насыщенная. Б. посещает лекции А. Габричевского по искусствоведению, занимается в театральных студиях у М. Чехова и Е. Вахтангова, читает стихи в «Синей блузе» и в издательстве «Узел», где впервые встречается с Б. Пастернаком, дружит с антропософами и М. Волошиным, знакомится с М. Цветаевой, Р. Фальком, Г. Нейгаузом, М. Юдиной, Н. Мандельштам, В. Шкловским, другими людьми старой, классической культуры. А деньги на пропитание зарабатывает службою в сменявших друг друга конторах, переводами, шитьем[283], сдачей донорской крови, ответами на письма, поступавшие в «Пионерскую правду», много чем еще…
И – это оказалось главным – перепечаткой на машинке. Взявшись уже после войны страница за страницей, часть за частью следовать за Пастернаком, создававшим в эти годы свой роман, а также, – опять сошлемся на воспоминания ее дочери, – уже по собственной инициативе перепечатывать
бесчисленное количество экземпляров стихов из него по мере их появления. Стихи мама сама сброшюровывала и переплетала, – эти светло-зеленые и голубые тетрадки расходились по всей Москве и за ее пределами. ‹…› В каком-то смысле мама оказалась одной из родоначальниц самиздата, хотя такого термина тогда еще не существовало[284].
Пастернака Б. боготворила, так что однажды он даже обеспокоился, не влюблена ли она в него. И, – продолжим цитировать А. Баранович-Поливанову, –
когда мама рассмеявшись ответила отрицательно, он обрадовался и сказал, что боялся этого. Мама действительно была из тех, у кого каждое чувство могло показаться постороннему преувеличением и чрезмерностью. Было восторг и поклонение огромному и любимейшему поэту, так же как и у других ценителей его таланта[285].
Сопоставимый по накалу восторг Б. пережила еще дважды. Так, прочитав в 1957 году первое русское издание А. де Сент-Экзюпери («Земля людей»), она настолько увлеклась этим писателем, что перевела почти все его книги. Что-то удалось даже опубликовать (например, «Военного летчика» в шестом номере журнала «Москва» за 1962 год; появились в печати и переведенные ею роман «Южный почтовый», что-то из публицистики и писем), но большая часть переводов разошлась по стране, как и пастернаковская «Тетрадь Юрия Живаго»: в ее машинописи и ее самодельных переплетах.
И еще одна новая, судьбоносная, как раньше говорили, встреча – А. Солженицын, с которым она и познакомилась совсем вроде бы случайно, и общалась совсем не часто, но избирательное родство возникло сразу же и уже навсегда. Во всяком случае,
в последние годы жизни, кроме небольшой полки с книгами, репродукций «Сикстинской мадонны» и «Тайной вечери» и фотографий (не считая семейных) Сент-Экзюпери и Солженицына над кроватью и еще Евангелия, всегда лежавшего на тумбочке, у нее почти ничего не было. А по поводу упомянутой карточки Александра Исаевича, то Солженицын оказался в какой-то мере прав, заявив общим друзьям после первого знакомства с мамой: «Кажется, я вытеснил из ее сердца Пастернака»[286].
Но это в последние годы жизни, оказавшейся длинной и, наверное, все-таки счастливой. Конечно, и ее мытарили, и она знавала нужду, и ее таскали на допросы в середине 30-х, в конце 40-х, во второй половине 60-х. И только «чудом, – говорит Анастасия Баранович-Поливанова, – в нашей семье никто не погиб в тюрьме или лагере ‹…› все держалось на волоске, но она осталась на свободе»[287].
И, оставшись на свободе, прожила эту жизнь так, как должно, – в ладу со своим нравственным законом, ни на день не покидая тот круг, о котором можно прочесть у Пастернака и в романе, и в стихах:
Соч.: Переписка Б. Пастернака с М. Баранович. М.: МИК, 1998.
Лит.:
Баркова Анна Александровна (1901–1976)
С восьми лет, – если судить по позднейшим воспоминаниям Б., – ею владела «одна мечта о величии, славе, власти через духовное творчество»[288].
Честолюбие, как видим, зашкаливало уже в начале жизни. Зашкаливало и чувство обиды на весь Божий мир и Божий замысел. Еще в гимназии, униженная хотя бы тем, что в ней же служил швейцаром ее отец[289], Б. зачитывается Достоевским, Ницше, Пшибышевским, «проклятыми поэтами», а вместо сочинения на вольную тему подает учителям «Признания внука подпольного человека».
Возможно, в другое, более спокойное время ей удалось бы перерасти, изжить свои подростковые комплексы. Но в Иваново-Вознесенск приходит революция, понятая как очистительная гроза, как возможность отомстить всем и сразу, поэтому Б., оставив гимназию, облачается в пролетарскую блузу и под псевдонимом Калика Перехожая начинает сотрудничать с местной газетой «Рабочий край». Появляются стихи, которые А. Воронский, редактировавший тогда газету, с самыми лестными характеристиками переправляет А. Луначарскому, и тот, заинтригованный донельзя, приезжает в Иваново-Вознесенск, чтобы лично познакомиться с «пролетарской Ахматовой», а в 1921-м приглашает ее в Москву.
Так что Б., став одним из секретарей наркома просвещения, на два года поселяется в его кремлевской квартире: ее стихи успевает заметить даже А. Блок, известность растет, выходит первый, оказавшийся единственным, сборник стихов «Женщина» (1922) с предисловием Луначарского, который вполне допускает, что «товарищ Баркова сделается лучшей русской поэтессой за все пройденное время русской литературы».
Все, словом, более чем отлично. Однако натуру прирожденной строптивицы не изменить: переписываясь с подругами, Б. в самых саркастических тонах рассказывает о шокирующем ее быте кремлевских обитателей, а в одном из писем и вовсе признается в мечте поджечь эту квартиру.
Но ведь квартира не где-нибудь, а в Кремле! Перлюстрированное письмо кладут на стол Луначарскому – и Б. оказывается на улице: «Сгорела жизнь в одну неделю. / Поднять глаза невмоготу. / Какою жгучею метелью / Меня умчало в пустоту?»
Времена, впрочем, стоят еще сравнительно вегетарианские, поэтому сердобольная М. Ульянова даже пристраивает Б. на какое-то время в «Правду», стихи идут в «Красной нови», «Новом мире», «Красной ниве», «Печати и революции», включаются в престижную антологию «Русская поэзия XX века», составленную И. Ежовым и Е. Шамуриным. Но гордыня и неуживчивость держат Б. вдали от тогдашнего литературного сообщества, ее отношение к совдеповской действительности становится все непримиримее, а разговоры все несдержаннее.
И вот результат: за прочитанное соседке стихотворение с неприязненной оценкой Сталина Б. в декабре 1934 года арестовывают. Она будто предвидела свою судьбу и еще в 1921-м, отвечая на очередную анкету, заметила, что для поэта «быть может, лучшая обстановка – каторга», а 2 марта 1935-го уже из Бутырки обратилась к наркому внутренних дел Ягоде с просьбой: «В силу моего болезненного состояния и моей полной беспомощности в практической жизни наказание в виде ссылки, например, будет для меня медленной смертью. Прошу подвергнуть меня высшей мере наказания»[290].
Ее тем не менее не расстреляли, раз за разом подвергая вот именно что медленной смерти: Карлаг в 1935–1940 годах, затем, после нескольких лет на свободе, когда Б. работала уборщицей, бухгалтером, ночным сторожем в Калуге и там пережила месяцы фашистской оккупации, в 1948-м новый приговор к 10 годам ИТЛ с последующим поражением в правах на 5 лет.
Инта, потом, еще ближе к Полярному кругу, Абезь… И все по доносам, только за стихи, за разговоры.
Освободившись в 1956 году, Б. переезжает от их всевидящего глаза, от их всеслышащих ушей в поселок Штеровка под Луганском, где уже 13 ноября 1957 года ее, вместе с солагерницей В. Санагиной, арестовывают в третий раз. И опять за то же, и новый приговор на 10 лет, которые она отбывает в Сиблаге, потом в Озерлаге и наконец в мордовской Потьме.
Реабилитируют Б. только 15 мая 1965 года, и лето она проводит в той же Потьме, в Зубово-Поляновском доме инвалидов, с тем чтобы при содействии, – как рассказывают, – А. Твардовского и К. Федина осенью вернуться в Москву. Ей выхлопотали комнату в коммуналке[291], ее приняли в Литфонд, обеспечив хоть какой-то пенсией, а вот стихи… О публикации стихов по-прежнему не может быть и речи, и Твардовский, которому Б. отсылает поэму «Цементный истукан» про то, как Сталин, сходя с пьедестала, преследует бывшего зека, на ее письмо даже не ответил, поручив, – по словам Л. Аннинского, – отказать сотрудникам.
Но созданы уже антиутопии в прозе (повести «Как делается луна», «Восемь глав безумия»), но пишутся по-прежнему стихи, и самооценка Б., как в юности, высока – так, отвечая на слова одной из редких читательниц, что ее стихи не хуже ахматовских, она лишь усмехнулась: «Не хуже Ахматовой? Это для меня не комплимент».
Вот и выходит, что только вера в себя, в свое предназначение ее и держала, видимо, на этом свете. И еще, конечно, желание передать потомкам свой страшный опыт и свое трагическое миропонимание.
Стать выше ненависти? Стать выше 30 лет своего рабства, изгнанничества, преследований, гнусности всякого рода? Не могу! Я не святой человек. Я – просто человек. И только за это колесница истории 30 лет подминала меня под колеса. Но не раздавила окончательно. Оставила сильно искалеченной, но живой[292].