Сергей Буданцев – Саранча (страница 89)
Посмотрим.
И он покинул лавку, нарочно не простившись, чтобы видели, как он глубоко, возвышенно страдает. Горечь до краев наполняла его. Его словно мучили лишением необходимого воздуха. Таким он явился к Людке. Та сидела у окна и чинила на грибе пятку чулка.
– Когда ты едешь на Кавказ с Бернштейном?
Первый звук его голоса, хриплый и неверный, удивил ее странной тоской. Ему все сообщили, – большая услуга.
Очевидно, обойдется без предварительных нудных разговоров. Лицо у него кривилось от отвращения. Небрежно причесанная, со сбитым пробором в прямых, сероватых волосах, бледная, с мутным взглядом, она казалась старой, нездоровой, может быть, от нее даже пахло лихорадочным выпотом. И она улыбалась, довольная.
– Я разбогател не вовремя, – сказал Григорий Васильевич. – Дом сгорел.
А вдруг она пожалеет, что рано продалась Бернштейну?
– Это хорошо, что мы так спокойно расходимся, – опять начал он деланно-веселым тоном. – Очень хорошо и свободно. Теперь ясно: мы никогда не любили друг друга, а была только страсть, телесное влечение.
И уже готовился соврать, что женится на своей двоюродной сестре, девятнадцатилетней красавице, но Людка прервала его насмешливо:
– Может быть, у тебя и было телесное влечение. А у меня – ни настолечко.
И осеклась. Он странно вздохнул, почти вспыхнул.
– Не говори так! Мы больше не увидимся.
Неожиданная злоба накатила на него. Игривый блеск кокетливой комнаты померк, словно ее наполнило пылью.
И в этот полумрак глухо и непоправимо сорвалось:
– Вы расправились со мной. Я пойду с повинной!
(Людка поднялась со стула). Ты не бойся, я могу все взять на себя.
– Не глупи, – крикнула она, ожидая: вот он вздрогнет, как прежде, и подчинится. – Ты потонешь сам и других и папу потянешь.
Но Григорий Васильевич не слушал. Он только изумился, как долго не давалось ему значение тоски и томления, которые тяготели над ним с того дня, когда дядя
Алексей Герасимович сообщил о несчастье.
И, радуясь легкости, с какой разбивает свою и ее жизнь, Григорий Васильевич подтвердил:
– Я пойду к прокурору. Ты меня не удержишь. Прощай.
ТАРАКАН
1
Человек не столь разнообразен, как кажется. Природа ввела в дело неизмеримо огромное количество атомов, можно было бы создавать в каждом отдельном случае более замысловатые сочетания. Следователь, который работает среди людей, вступивших в конфликт с обществом, мог бы иметь больший выбор занятных рассказов. Однако то, что я сейчас расскажу, не выходит у меня из памяти добрых пять лет, – не случайно же!
Я в то время работал по делам о бандитских налетах и ограблениях. Случаются моменты, сходятся грозные обстоятельства, когда некоторые категории преступлений настолько опасны, что следственная и судебная работа по ним как бы огрубляется, упрощается. Достаточно установить деяние, чтобы, не вникая в психологию, предавать самой суровой каре. Таковы были в те годы все дела о бандитизме. Как пену после волнения, к берегу нэпа бурей гражданской войны, – извините за красивый стиль, – выбросило множество всякого рода выбитых из колеи людей, целые обломки классов и сословий, – от мелкой паразитической шушеры: нищие, симулянты, фармазоны, стрелки на бутылку водки и грамм марафета – до организаторов опасных шаек. Как во всяком человеческом обществе, в преступной среде наблюдается динамическая многослойность. И выдающиеся личности, организаторы, непрерывно становятся ядрами, вокруг которых скопляются сгустки других преступных воль. Часто в этих скоплениях я видел грозную силу коллектива, которую нужно было оборвать, сбить, – тут уж не до отдельных личностей.
Не случись одного обстоятельства, – герой мой преждевременно пал, и не от руки правосудия, – я никогда не вник бы в обстановку жизни и психологию очень интересного и выразительного типа. Если хотите, в нем были все основные черты, характерные для значительной в то время категории крупных налетчиков, разбойников. Импульсивность натуры при разрыве с классом – вот та почва, на которой вырастает вменяемое преступление. Я назвал бы своего героя еще и романтиком, хоть это так же мало определяет индивидуальность, как статья уголовного кодекса причины и следствия проступка. Недавно один поэт написал:
Это не более чем красивая фраза. В жизни ничто не увольняется, все только видоизменяется, «получает другое назначение».
Многие, верно, помнят знаменитого Таракана, он уцелел от банды Беспалого. Мы вылавливали из этой банды по одному человеку, теряя своих людей, так сказать разменивались, и когда нам казалось, – после расстрела Беспалого, – что все кончено, появилась тройка Таракана и доставила нам много хлопот.
Мы знали биографию участников тройки, у нас были фотографии, точные описания наружности, привычек –
всегда потом, задним числом, странно подумать: как это, имея такие нити, не распутать узла?
Настоящее имя Таракана – Щепотьев, Александр Михайлович, из мелких южных помещиков, что называется хорошей семьи, бывший офицер, прапор, участвовал в зеленой партизанщине в Крыму с красной ориентацией, белых он раскусил еще после разгрома Каледина, в гражданскую войну вертелся и у нас, больше по штабам и снабжению, едва избежал расстрела за вагон соли, который спустил на Сухаревку. Он был красив. Прозвище давало очень тонкий шарж на эту красоту: знаете, как будто лицо состоит из пробора, глаз и носа, все безукоризненной правильности, и все как-то мелковато и незаметно. Носил костюм с питерским лоском, вероятно умел носить и лохмотья. Беспалый его держал в роли начальника штаба, выдумщиком, техником. Но его недолюбливали: в нем не было ни удали, ни безжалостности – так, ловкач, снабженец на кровавой работе. После разгрома беспаловской шайки Таракан скрывался, как потом выяснилось, под именем Александра Валентиновича Суходольского, даже на службу устроился. Это время мало освещено. Связи он, конечно, не терял, у него было два молодца: Васька-Бамбук и Лапша-Жижа. Жались они где-то в Черкизове, там по тихой брали карасей в потертых бобрах из кошки. Мне соратников Таракана пришлось впоследствии допрашивать. Если верить, Таракан только-только не заговаривал с ними о том, что пора, мол, начать честный образ жизни и, как водится, у них же перехватывал в трудную минуту, – в двадцать втором году помните какое было жалованье! В
особенности он укрепился в идеях возврата к честному образу жизни, когда познакомился с некоей Кэт Муравьевой. Это была гражданка советских Афин, Москвы № 2, города театральных студий, картонно-дерматиновых чемоданчиков, которые тогда же получили название балеток.
Курносая мордочка, сложена превосходно, запах пота, заглушённый пудрой, бритые подмышки, ну что еще? Еще, конечно, огромный аппетит к жизни, то есть к лучшему сорту пудры, чулок, к посылкам из-за границы, к аплодисментам. Девица не накинулась на любовника с грубыми требованиями: подай то, подай другое! В жизни так не бывает. Она даже призналась, что ей нравится его костюм: бараний полушубок, грубые вытяжки, галифе с леями, –
вероятно все это напоминало ей завхоза, а пайковая эпоха только что миновала!
Однако так вышло, что ему пришлось сменить полушубок на оленью доху, сапожища – на ботинки Дуглас, галифе и френч – на костюм индиго – Кэт ввела Александра
Валентиновича к сестре, которая, к слову сказать, угодила через год вместе с мужем далеко на север. Но тогда еще у
Марины Владимировны замораживали крюшоны, грели прокисший Шамбертен, а знаменитый скрипач Мулевич на недавно оттаявшем пианино по слуху наигрывал уанстепы, которые слыхал на вечеринках АРовских американцев.
– Правда, Александр мил? – спрашивала Кэт старшую сестру.
Та морщила точеный лоб под седыми волосами, – ей не было и тридцати лет, но она была седа, – и язвила младшую с особой сестринской нежностью:
– Очень мил. Но слишком подвижен, суетлив, как еврей. Вероятно от бедности. Благосостояние прекрасно воспитывает, посмотри мой Рувим! Лорд с Ильинки!
Александр Валентинович слишком рьяно произносил тосты за дам справа и за дам слева, по ночам, когда не хватало вина, первый схватывался ехать на Цветной в ночную чайную за подкреплением, пьянел, сбивался на жаргон, от которого, по мнению Мулевича, «отдавало худшим видом армейщины – красноармейщиной!» Вскоре этот остряк уехал гастролировать в Южную Америку и, само собой разумеется, не вернулся. Танцевали до упаду, от поднятой пыли мокрота становилась черной и чернели мокрые носовые платки, танцевали по целым суткам, начав с утра, и Александр Валентинович – больше, неутомимее всех. Пожалуй, он вносил особый, болезненный восторг в маленькие, но шумные празднества в уютной квартирке
Марины Владимировны. У него хватало осторожности не таскаться по всяким подвальчикам и артистическим кабачкам, куда иной раз звал Рувим Савельевич.
– Дома же прекрасно, интимно, весело! Херувим Саваофович, оставьте нас в раю! Хотите я на коленки встану?
Александр Валентинович падал на колени. Он сам подсказал называть его истерики «дворянской чудачинкой». Херувим розово улыбался толстыми губами, и выходило «по дворянскому хотенью». Первое время Александр Валентинович кокетничал и нищетой. Но к ней скоро привыкли, он почувствовал себя униженным. Где возможно занять, было занято. Кэт, после одного разговора с сестрой, дала понять, что шикарному молодому человеку надо входить в равной доле во все паевые траты на выпивки и увеселения.