Сергей Буданцев – Саранча (страница 65)
– Здесь напечатано нечто, что должно вас касаться, судя по вашим рассказам, – сказал он. – Это новый журнал, он называется «Современник», а вот это сочинение (он развернул волюм), оно называется «Капитанская дочка».
С неизъяснимым волнением прочитал я то, что мне указали.
Александр Пушкин! Я вспомнил его посещение в тридцать третьем году.
Произведение его оживило во мне эпоху шестидесятилетней давности, но пробудило обилие горьких чувств.
Я вновь увидел Емельяна Пугачева таким, каким он представлялся мне, напуганному мальчику, – жестоким и великодушным; таким его исподтишка изображали мне наши дворовые люди. Я узнал людей, которых явственно помнил, всех этих Зуриных, Мироновых, Гриневых; узнал и свой родной край. Старый придира, я мог бы указать сочинителю несколько прямых, хотя и мелочных ошибок, и, конечно, я сказал бы, что Екатерина была не такова, вовсе не такова, какой она представлена читателю, – но это меня не задело, а только еще ярче показало прочие высокие достоинства сочинения.
Но я ждал суда истории, я хотел получить возмездие за своего брата.
Через несколько дней я послал автору с вернейшей оказией откровенное письмо, в котором, между прочим, писал:
Я не получил ответа на мое длинное письмо.
Человек, вернувшийся из столицы, привез мне обратно мое послание и сообщил, что редактор «Современника»
погиб на поединке.
Я завещаю внукам разобрать наш спор.
ЖЕНА
I
В селении Кизыл-Даг жил некто Гассан Нажмутдинов.
Обремененный больной и сварливой женой и четырьмя дочерьми, из которых старшая, Сакина, была на выданье, –
сколько ни ковырял он каменистую ложбинку, перерезанную грязным арыком, – его поле, – все же ему приходилось искать заработков на стороне. То протянет он зиму тем, что собирает и продает соседям саксаул, то уйдет в город дворником, то наймется на хлопкоочистительный завод. Но год от году, с надвигающейся старостью становилось все труднее.
В ту весну ему посчастливилось найти работу по вывозу балласта на железной дороге. Впрочем, едва ли посчастливилось, – дома весеннее хозяйство приходило в упадок, старик разрывался на части, надоедал десятнику просьбами отпустить на день, на два домой, а до дому было восемнадцать верст.
Однажды пришла к нему старшая дочь, Сакина. Мать послала ее за деньгами.
Отец показал желтую бумажку – рубль.
– Это на всю неделю!. Что же, мать не знает, что я забрал все жалованье? Тратит без расчета глупая баба!
Старик отворчал положенное, отвел душу и уже мягче добавил:
– Ну, ладно! Пришла, так пришла. Что же делать, оставайся, – ешь хоть около меня. До четверга перебьемся, в четверг опять попрошу вперед, живы будем – заживем.
Он засмеялся с беззаботностью отчаяния и отвел дочь к стрелочнику, у которого занимал угол.
II
В фанерном бараке полыхало и гасло перегруженное электричество. Жидкое строение, как заигравшийся конь, дрожало от топота и толчков, гудело праздной болтовней, шуршало щелканьем дынных семечек. За серой мешковиной занавеса стучали так, как будто строили вагон, и конца этому не было. Серые худощавые рабочие сидели на скамьях с терпеливой выдержкой, и все они, – и русские и узбеки, – походили друг на друга, вот только тюбетейки были не на всех головах. Разноплеменная толпа парней, окруженная валом шелухи, не отходила от стойки с лимонадом, пивом, закусками и грудами сушеных плодов. Из этой толпы и шел тот грохот, который сотрясал барак, там все время поругивались и толкались.
– Время! – пронзительно крикнул один из парней, невысокий, очень подвижный, в тюбетейке, с лицом как будто русским. Сидевшие, словно с них сняли запрет зрелости и важности, разом рванулись с мест, но остались сидеть, и весь барак наполнился необыкновенно дружным и мощным топотанием.
– Это Ягор! – пискнул кто-то сзади Сакины.
Она сидела среди двух-трех узбечек, молодых и нездешних, робко теснившихся в углу, за спинами русских баб. Черные, плотно закутанные, они, притираясь друг к другу, как овцы, шумно дышали в волнении, со скрытой дрожью.
Сакина невольно взглянула на того, кого называли
Егором, и волна горячего восхищения ударила ее. Он повернулся таким непринужденно-сильным, таким точным движением, словно укрощал дикую лошадь и всю жизнь только и делал, что боролся с их норовом. Сакина глядела на него, он, оттолкнув соседей, забился в толпу. Сакина смотрела на то место, где он стоял только что, и вдруг испугалась. Испугалась, подумала о позоре, но мертвым детским словом, как учили думать. Предупреждающая судорога испуга затянулась и растворилась в кипении радости, что можно вновь увидать Егора, вот только более высокие отодвинутся. И она уже не отводила глаз от разноцветной горки стекла, волшебной башни из лимонадных бутылок, сверкавших, как крылья райских стрекоз. Парни больше посматривали на угощения и изредка приценивались, не покупая, но ей они казались богачами, хотя бы потому, что могли стоять, не стесняясь, около такой роскоши.
Ее резко толкнули.
На занавесе делались морщины и складки, за ними выпукло обрисовывался суетящийся мужчина в борьбе с непокорной тканью. Наконец подалось. Открылось.
В жидкой дощатой коробке сидело несколько молодых узбечек с открытыми лицами, потом пришел толстый человек, – их муж. Они произносили на узбекском языке женотдельские лозунги и двигались на сцене неуклюже и смущенно, но говорили необыкновенно внятно. После некоторой заминки начались подготовки к преступлениям и убийствам. Женщины на подмостках выли, как буря, мужчины гнусно издевались. Зрители хлопали в ладоши,
свистели, одобряя. Соседки Сакины вытирали глаза. Когда главное действующее лицо, толстый злодей, продал с молотка в кабаке собственную жену, Сакина вдруг закипела слезами и вырвалась к выходу.
Весенняя ночь прилипла к земле черно и плотно, как пластырь. Сакина остановилась, как бы не в силах пробить эту толщу тьмы. В здании раздалось грохотанье рукоплесканий, и оттуда, из этого дружного взрыва, стали вырываться, словно спасавшиеся от него, люди, бросаясь в ночь как в омут.
– Лови их! Лови!.. Тансы, тансы!..
– Вы к нам не приставайте, к своим приставайте!
Ветер вскриков, визгов, узнаваний налетел на Сакину и промчался дальше, в пропасть, куда она не осмелилась ступить. Сзади наползла толпа рассуждавших зрителей, кто-то взял Сакину за плечи.
– Ты чья? – спросили по-русски.
Она узнала голос, задрожала, не отняла руки и, не сопротивляясь, вышла из смешавшейся толпы, как в другую комнату или в другую жизнь. Рука вела ее. Его улыбка сияла в темноте.
– Ты чья, – спрашивал он, смеясь и увлекая во тьму, как в глубь новой жизни. – Верно, тоже предрассудки разрушать хочешь? Хочешь? – повторял он уж хрипло по-узбекски, отодвигая рукой покрывало.
– Не рви, – прошелестела в ответ, казалось, сама ткань,
– не рви, Егор.
То, что он делал, было опасно для них обоих, она считала, что для него опаснее. Как отказать такой беззаветной смелости? Поцелуи загорались и жгли ее, как ожоги. Он уводил ее подальше от барака, к чуть мерцавшему полотну железной дороги, не замечая, что она, как свинцовая, виснет на руке и топит его, их обоих, в этой густой, удушливой ночи.
Она с ужасом увидала над собой седое небо. «Что ты делаешь?» – хотела крикнуть, но ее рот, шею, грудь обдавало мужским дыханием, как жаром пустыни, ее душило бессвязным лепетом, пригвождавшим к земле. Горячая навалившаяся темнота почти заволокла, почти облекла ее тело в путы, в пелену, сухое дыханье, нагнетаемое поцелуями, проникало в нее, отравляя бдительную кровь сладко-снотворным дымом, и тогда какая-то боль, даже не боль, а неудобство ворвалось в размягченное бредом существо ее, она вдруг обрела руки и, отталкивая Егора, начала подыматься. Он остался лежать на земле, – ей показалось, что она стряхнула его легко, как сухой лист, – и она кинулась бежать от этой странной слабости, гонимая гулом раззуженных жил и болью в суставах, как у спасенной утопленницы.