Сергей Борисов – Полымя (страница 25)
«И что в этом хорошего?»
«Может, и ничего хорошего, но что плохого? И поведение их объяснимо. Им нужны эти две недели, они их потом весь год вспоминать будут».
«И жизнь их не будет казаться серой. Так?»
«В жизни обязаны быть краски, иначе это не жизнь, а существование».
«Какая банальность».
«Это истина, а истина всегда банальна».
«Очень глубокомысленно».
«А ты, если невмоготу, купи беруши и отключись, или – вон наушники, музыку слушай».
«С какой стати я должен что-то пихать себе в уши?»
«А с какой стати они должны говорить тише? У них ровно столько же прав, что и у тебя, так с чего им под тебя подстраиваться?»
«С того, что есть свод приличий…»
«Он у каждого свой. Так что расслабься и получай удовольствие».
«Пробовал».
«Не получается?»
Все это Ольга говорила, отточенными круговыми движениями втирая в кожу крем неясного назначения – то ли для загара, то ли от загара, то ли еще какой, с возрастом у нее появился целлюлит. Голос ее был ровный, спокойный, чуть усталый. Так общаются с безнадежными тупицами, которым приходится по десять раз объяснять, чтобы дошло и чтобы усвоили. И эта ее невозмутимость не позволяла согласиться с ней, хотя, разумеется, она была права. Но спорить не имело смысла. Ольга была горой, которая никогда не пойдет к Магомету, это Магомет пойдет к горе – обязательно, рано или поздно. Но с другой стороны, какая же она после этого жена? Ты, милая, будь покладистой, ты согласись, почувствуй, что в эту минуту надо уступить. Будь умней, дальновидней, будь бережливой – сохрани, что имеешь. Поддакивай со всей искренностью, в глаза заглядывай преданно, можешь даже восхититься, какой у тебя удивительный супруг, какая тонкая у него натура, ранимая. Вот тогда ты настоящая вторая половина, первейшая обязанность которой – хранить мир в семье. Ради этого можно многим поступиться, тем более такой малостью, как собственное мнение. Держи его при себе и не высовывайся, так всем будет лучше.
«Уж как умею», – отрезал он.
На том и кончился разговор, а скоро подошел к концу и отпуск, завершившийся предъявленным Ольге заявлением, что на курорты он отныне ни ногой.
Ничего больше из того пляжного отдыха он не вынес. Плюс очерк о бомжах, написанный не только из тщеславия, но еще по одной причине: его томило безделье. Бассейн, море, обжираловка, соотечественники, Ольга и Лера, кидающиеся к каждой лавчонке, все это было невыносимо, и он подумал: может, сочинить что-нибудь и в том забыться? Но рассказы он больше не писал, за крупную форму браться опасался, а что еще? О свалке и ее обитателях? Вообще-то он хотел заняться этим по возвращении домой, но коли обстоятельства складываются, то почему бы и нет?
Фургон с гранатами-ананасами пыхнул дизелем. Минуя перекресток, Олег увидел машины пострадавших в ДТП. Водители заполняли необходимые бумаги под надзором гаишника.
Квартира отца встретила его гулкой тишиной. Он прошелся по ней, заглянул в один шкаф – ничего не забыл, заглянул в другой – ничего не осталось. Только книги на полках и папки на столе. Их он убрал обратно на антресоли, пусть лежат.
Через несколько месяцев он перебрался в эту квартиру насовсем, до того лишь укрываясь в ней на день-другой. А когда уезжал на озеро, уже не на неделю – надолго, достал папки и перегрузил вырезки в коробки от мультиварки и СВЧ-печки, которые приобрел, обживаясь на новом месте. Хорошо, что не выкинул.
Потяжелевшие коробки он вернул в укрытие под потолком, а в папки сложил рукописи – рассказы и повести, заметки, наброски, два незаконченных романа. Один он бросил на тридцать седьмой странице, потому что не знал, что делать с героями, они становились прямыми и плоскими, как рейсшина. Второй отложил на половине, потому что… Потому что к тому времени уже работал на Димона, деньги не переводились, а после двух-трех рюмок вместо внятного текста получалась какая-то белиберда. А еще потому, что написанное им стало не нужно ему самому, а что оно нужно другим, насчет этого он еще раньше перестал обольщаться.
В усадьбе он убрал рукописи в тумбу письменного стола. Зимними вечерами, под настроение, он доставал очередную папку – еще пухлую или уже худеющую – и начинал читать. И сжигать. А те, что оставлял, укладывал обратно, подравнивая стопку бумаги, как до того свои воспоминания. В общем, наводил порядок.
«Надо действовать. Но кому достанет самонадеянности иль безрассудства сказать, что это – плохо, а это – хорошо? Вы – Маяковский? Вы – крошка-сын, усвоивший отцовские наставления?
Да и будет ли слушать тот, кто уверен, что знает, как надо и как не надо. А если выслушает, то с какой стати ему верить чужим словам?
Желтая грязь благополучия рвет души. Как дрожат пальцы, когда в них шуршат бумажки с водяными знаками, пейзажами и памятниками. Какие разводы, какие линии!
Или все это шелуха? Пройдет, как цыпки на руках ребенка. Отпадут темно-коричневые корочки, а под ними новая розовая кожа.
И кого поставить против? Мало людей, с кого можно писать иконы. Да и есть ли, были ли? Это иконописцев всегда хватало. Как у Феофана, именуемого Греком: белая полоска носа, скулы, черные тени под глазами и мячи мускулов под чем-то алым. И у товарища Дейнеки те же символы и каноны: ни шага вперед, ни шага назад. И ни шага в сторону – критики, они такие, пристрелят.
И очень много слов. Правильных и пустых, ибо гармония – в пустоте.
И как привлекательна ложь, почитаемая за правду, ибо красота – в простоте.
Все больше тех, кто рубит с плеча. Взмах – и напополам, до земли, до седла. Чистота взмаха и чистота помыслов. Возлюбившие себя, они достойны ненависти.
Я ненавижу их. И слепну от ярости».
Та же опера. Только заголовок другой – «Перепутье». И тот же апломб. Макулатура.
* * *
Шлепая лапами, подлетел Шуруп. Ткнулся башкой в колени, требуя внимания.
– Чего надо?
Ответ ясно читался во влажных собачьих глазах.
– Э, брат, продрыхся, теперь поиграть?
Псина довольно осклабилась.
– Не пойдет, – отверг притязания Олег.
Шуруп задумался: не цапнуть ли хозяина за «зефирку», чтобы не заносился? Но не решился – за такое можно и по носу получить. Выбрав иную тактику, он сделал стойку, забросил лапы на колени капризуле, сотворил умильную физию, потянулся…
– Только без телячьих нежностей! – увернулся Олег. – Меня ими не проймешь.
Шуруп фыркнул обиженно, но лапы с коленей не убрал и губы держал поблизости, готовый продолжить ласки, если его опекун вдруг осознает свою неправоту и отбросит это возмутительное равнодушие.
Олег потрепал пса по холке:
– Не сердись. Вот, можешь съесть. – Олег поднес к собачьей морде смятый в хрусткий шар лист бумаги. – От сердца отрываю.
Шуруп понюхал, брезгливо скривился и обиделся еще больше.
– Да, – согласился Олег, – вещь малосъедобная. – Он бросил шар на пылающие поленья. – Там ей место.
Пес одобрительно наклонил голову, взглянул на хозяина и горестно вздохнул, понимая, что счастливой перемены не будет. Убрал лапы и убрался в свой угол. Растянулся на подстилке. В глазах его стыла вселенская скорбь. Но не лежалось… Шуруп встал и отправился в обход своих владений. Постоял перед входной дверью, за которой свистело, завывало и ухало. Двинулся дальше. Обнюхав углы шкафов, он убедился в очевидном: никто на его территорию не покушался, так что и повздорить не с кем. Ох, тоска! От нее, от грусти и печали, он знал только одно противоядие – сон. Шуруп вернулся на подстилку, улегся, зевнул и прикрыл веки.
Олег следил за перемещениями пса, но баловать его не собирался, хотя мог бы – и брюхо почесать, и мячик покидать, есть у них такой, то-то была бы радость. Да что мячик! Тот бумажный комок, который он бросил в камин, с успехом мячик заменил бы. Шуруп его вмиг бы порвал на британский флаг. Только кому потом конфетти собирать?
Однако не только поэтому Олег был строг и непреклонен. Прежде он слишком многое позволял своему выкормышу, пора было приструнить, а то совсем от рук отбился: сейчас из сугробов не вылезает, а летом шлялся неизвестно где, возвращался в репьях, с исполосованной осокой мордой. Значит, на Подлое болото наведывался, шельмец, к кабаньим лежкам. Ничего не боится, и не из-за природной отваги, а по малолетству и глупости.
Увы, в отличие от птицы Говоруна из сказки Кира Булычева, умом и сообразительностью Шуруп не отличался. По крайней мере, на собственных ошибках не учился. И родословной похвастаться не мог. Ни сторожевой, ни охотничьей собакой он не был. Единственным жизненным предназначением его было получать радость от жизни и дарить радость другим, что Шуруп и делал самозабвенно, не пытаясь оспорить то, что диктовали гены. Впрочем, это был не приказ о беспрекословном подчинении, а нечто схожее с шумом стадиона перед началом футбольного матча, когда тысячи голосов сливаются в невнятный гул, и так ли уж нужно обращать на этот звуковой фон внимание?
-–
Шуруп был безродным космополитом – из тех шавок, о которых с усмешкой говорят, что порода у них «дворянская», от слова «двор», естественно, а вовсе не «дворня». И жизни ему, рожденному на задворках рынка, было отведено разве что несколько месяцев в силу его наивности и незнания правил дорожного движения. Так бы он и испустил дух под колесами машин, вкривь и вкось разъезжающих по базарной площади, если бы не Олег.