Сергей Борисов – Полымя (страница 10)
«А от гаишников вопросов не ждете?»
«Да я, почитай, их всех знаю, а они меня. Миром расходимся».
«Ну да, город у вас небольшой, все на виду».
«Так и есть. Не по имени знаешь, так в лицо. Я же местный, в порту работал. Столяр я, плотник, и за краснодеревщика могу».
«А почему уволились?»
«То не я – жизнь уволила. Раньше по озеру и баржи тягали, и «трамвайчики» пассажирские ходили, пристани были, рейсы на самые дальние плёсы строго по расписанию. А что сейчас? От всего флота три калеки-недомерка остались. Паломников в монастырь доставляют. Чтобы куда подальше, уже нерентабельно. А без теплоходов пристани не нужны стали, развалились без ухода, теперь до деревень только на машинах или на моторках».
«И куда флот подевался, на сторону толкнули?»
«Если бы! Так бы хоть плавали кораблики. У нас судоходного пути на Волгу нет, как их продашь? Как на сторону доставить?»
«А сюда они как попадали?»
«По железной дороге, на специальных платформах. Те, что поменьше, целиком везли, а покрупнее – частями и здесь собирали. В порту и собирали, и я этим занимался, все что по дереву – мое. А когда теплоходы на металлолом стали резать, уволился».
«Рука не поднялась?»
«Вроде того. Вот так все и вышло: был на озере флот – и нет его. Размародерили кораблики, а потом газорезкой. В войну сберегли, а в мирное время профукали. Я вот на улице имени Хорошкова живу. Отважный был капитан! Первой военной осенью его пароходик немцы бомбами забросали. Хорошкова ранило тяжело, в руку. Так его перевязали, и он опять к штурвалу встал. И всех эвакуированных до города доставил. Уже там без сознания свалился. Кисть ему потом ампутировали, а он, как из госпиталя вышел, обратно к себе на мостик, рулить. Вот какой человек был. Он в конце 50-х умер, своей смертью, по болезни. Тогда и улицу в его честь назвали, до того она Никольской звалась, и пароходик переименовали – был «Смелый», стал «Капитан Хорошков». Это я к тому, что он первым под горелку отправился. А ведь так и ходил все эти годы: отремонтируют – и снова на воде. Тоже неубиваемый! И доплавался…»
Крапивнин замолчал. Молчал и Олег. Слова были не нужны, лишние.
* * *
Крупа просыпалась. Люба смела ее с полки ребром ладони в пригоршню другой и высыпала обратно в пакет.
Хлопнула дверь. Она обернулась.
– День добрый.
Она не ответила, только голову наклонила. Это не было неуважением. Люба к участковому относилась хорошо – по ее меркам и по сравнению с тем, как относилась к большинству жителей Покровского, не говоря уж о людях проезжих.
Егоров к такому обхождению относился спокойно. Он подошел к прилавку.
– Я не покупать. Я спросить. Ты Славку Колычева сегодня видела?
По виду участкового Люба поняла, что на сей раз отделаться кивком не удастся. И все же попыталась.
– Так видела? – с нажимом повторил Егоров.
– Заходил.
– Когда? Зачем?
– Утром. За конфетами.
– Куда потом направился, не заметила?
– Нет.
– А сам он не говорил?
– Славка?
Егоров нахмурился: да уж, нашел что спросить.
– Ладно, – нашел что сказать он. – Никуда не денется.
Участковый вышел из магазина.
Люба тоже подошла к приоткрытой двери.
На крыльце участковый столкнулся с Тютелькой и задал ему тот же вопрос – о Славке.
– А что случилось? – с ноткой наигранного подобострастия заинтересовался Тютелин.
– Да кое-что, – произнес Егоров тоном, в котором было его нескрываемое отношение к Тютельке – и недоверие, и брезгливость.
– Так, наверное, у озерца он, у Мизинца. За птицефермой. Я его там давеча видел. Сидит, смотрит и лыбится.
Участковому стоило бы сказать «спасибо», но это, пусть в самом малом, означало быть обязанным Тютельке.
– А ты чего здесь? За водкой? Все не угомонишься?
– Какая водка? Мне ж Пятнатая не отпускает, будто не знаете, своевольничает. Я сигаретами разжиться.
Егоров сдвинул брови:
– Чтобы я этого не слышал! Она – Люба, а лучше – Любовь Макаровна! Понял меня?
Участковый спустился с крыльца и пошел по дороге, по ее краю, где не так пыльно.
Люба потянула дверь на себя. Что Егоров одернул Тютельку, ее не удивило и не порадовало, на то и участковый. Только зря он так горячо, ей уже давно все равно. Пятнатая… Такая и есть, такой и останется.
Между дверью и косяком возник исцарапанный ботинок Тютельки.
– Ты чего это, а?
Люба потянула сильнее. Процедила сквозь зубы:
– Перерыв.
Тютелька не уступал:
– Продай сигареты, слышь!
Люба потянула сильнее, а потом, забывшись, еще сильнее.
– А мне не больно, – заржал Тютелин.
Тогда она замахнулась. Тютелька отпрянул. Дверь захлопнулась.
– Ах, ты… Пятнатая!
Тютелин продолжал разоряться, но Люба не стала прислушиваться, ничего нового про себя она не услышит.
Зашла за прилавок, миновала короткий коридорчик и вышла во двор.
У магазина и их дома, где она жила с матерью, двор был общий, окруженный общим же дощатым забором. И магазин, и двор, и этот забор, и работу продавщицей мать передала ей «по наследству». Сама она оттрубила в сельпо больше тридцати лет, но когда артрит скрутил руки, а радикулит спину, мать вручила ключи от всех замков Любе. Начальство из района не возражало: на хорошем счету была продавщица и за дочкой присмотрит.
Магазин выходил фасадом на улицу, а дом – на березовую рощу и этим отличался от других домов деревни, которые ставили окнами на озеро, оставляя огороды на задворках. Вот и мать сейчас в огороде, пытается что-то делать своими измученными руками.
Люба вошла в дом. Обычный деревенский пятистенок по виду и по убранству. Хотя и не совсем. Было еще одно, помимо окон на рощу, что отличало его в Покровском. В доме не было зеркал. Лишь одно имелось, в угоду матери, и то было прикрыто тканью, словно в доме покойник. И не по большому, но по малому счету так оно и было, потому что себя Люба живым человеком не считала: разве это жизнь? Она никогда не смотрелась в зеркало. Сил не было, как нет их у мертвых.
* * *
До самого города Крапивнин больше не проронил ни слова. Олега это устраивало. Хватит на сегодня невеселых историй.
Поначалу устраивало, потому что в голову мало-помалу полезли прежние мысли, и опять накатила злость на Ольгу, которая хотела как лучше, а вышло вон как. И на подругу ее… Та глаза закатила, когда он взбрыкнул, и давай креститься, словно беса увидела. И на пузатого монаха с позолоченным наперсным крестом, в отглаженном подряснике… или рясе, кто их разберет… была злость, потому что нечего лезть с внушениями и елейной улыбочкой. Отшил он его: не надо пыжиться, отче, идите вы… в келью. Там почитайте, что у вас на обороте креста написано: «Пресвитеру, дающему образ, верным словом и житием». Вот и показывайте пример, похудейте для начала.
Картинки хороводились, он их гнал – не пропадали. Лишь когда запал чуть утих, они стали нехотя расползаться по закоулкам. Но они еще напомнят о себе. Стереть их раз и навсегда не получится, у него это никогда не получалось.
Тут и глаза прояснились, а то воспоминания – давние ли, недавние – их всегда туманят.
Лес уступил полям с зарослями ивняка, издали напоминающими плохо постриженные садовые изгороди. Справа исчезало и появлялось озеро. Деревни подпирали одна другую. Ближе к городу их сменили коттеджные поселки, пускай не такие вальяжные, как подмосковные или запитерские, но видно было, что живут здесь люди с достатком, хотя вряд ли постоянно, наверняка лишь наезжают в дальнюю фазенду со всеми удобствами. На лето приезжают, на новогодние праздники, чтобы слиться с природой, прикоснуться, так сказать, к корням …