реклама
Бургер менюБургер меню

Сергей Борисов – Искатель, 2004 №4 (страница 16)

18

В недалеком времени я покорно шагал за ним по ночной улице — лишь в трактире еще светились окна. Мы свернули, миновали храм. При виде нас один из нищих поднялся, заковылял к проводнику и, нечленораздельно, с горячностью бормоча, обнял его и припал головой к его груди. Мой проводник негромко ответил, отстранил бродягу, и мы двинулись дальше. Увиденная сцена на меня сильно подействовала. Не вызывало сомнений, что мой проводник и этот нищий были знакомы. «Торопись! — донесся до моих ушей скрипучий голос. — Мы должны успеть до полуночи».

Проводник ввел меня в низкое помещение. Мы спустились по ступеням к площадке с невысоким черно-зеркальным столом, за которым сидели трое уродов с перекошенными лицами. Один из них знаком велел провожатому уйти.

— Ты, верно, жаждешь узнать, почему мы позвали тебя?

— Прежде я хотел бы доведаться, кто вы?

— Мы — те несчастные, кому ты хочешь, но не можешь помочь. Мы — те, кто испил до дна чашу страдания, но остались живы — и даже поднялись выше жизни.

— Что может быть выше жизни? — спросил я.

— Братство, объединяющее нас, к которому и ты скоро присоединишься, — ухмыльнулся один из уродцев.

— Вы принадлежите некоему тайному ордену? — спросил я, пряча свой страх.

— Наше братство открыто для всех, ты можешь ежечасно лицезреть членов нашего братства на паперти, в обители юродивых, в доме призрения.

— Подобное зрелище не доставляет радости, — заметил я.

Как бы не слыша меня, тот продолжал:

— Мы говорим: этот человек несчастен, он уродлив. Вопреки земным правилам мы должны помочь ему обрести счастье.

— Вам известен рецепт?

— Нам открыты истины, закрытые для других людей. Перенесенные нами ужас, отчаяние и страдания разверзли наши очи и сотворили видимым то, что сокрыто для остальных.

— Но какое касательство имею я ко всему изложенному вами?

— Мы отторгнуты, но мы свободны, — вторил урод как бы сам себе, — и мы забираем того, в ком нуждаемся. У нас нет морали, нет чинов, а есть всеобщее равенство и послушание самому разумному из нас. Настает день, когда кто-то из членов нашего братства уходит — каждый сам решает для себя, когда… Он уходит к тому жителю Земли, с коим возжелал слиться воедино…

— Скажите, значит, вы — жители Земли? — обронил я с нетерпением.

— Мы путешествуем между двумя мирами, низший из которых самоочевидный. Мы принадлежим двум мирам, покуда навсегда не уходим в высший вечный мир… Теперь ты догадался, что один из нас возжелал забрать тебя и слиться с тобой?

— Кто он?! — вырвалось у меня.

Тут свет, дотоле сильный, начал меркнуть. Один из троицы — самый страшный — упорно молчал, и мне подумалось после слов «один из нас», что именно этот урод и «возжелал забрать меня», а его зловещее молчанье служило подтверждением этого намерения.

Я порывался уйти, но не сделал ни единого движения, словно незримые цепи удерживали меня — цепи в моей душе. Уже не страх, не любопытство, не покорность, а ощущение принадлежности к некоей тайне вынудило меня наконец сделать шаг вослед уходившему стариковской поступью уродцу в рубище. На второй шаг я не отважился.

День и ночь слились воедино. Я уже хотел, чтобы за мной снова пришел незнакомец в цилиндре. Но следом за этим желанием я возмущался. Внутреннее противоборство во мне неизменно вызывало всякое принуждение, несвобода: ведь то, в какой роли мне надлежало выступить, являлось бесцеремонным принуждением.

Я уже не воспринимал по прошествии короткого времени со всей серьезностью происшедшее со мной, а обнаружил себя участником некой мистификации, сознавая притом, что ее цель мне неясна. И вместе с тем явилось прозрение, что за мной пришли не случайно, что выбрали меня намеренно — с некоторых пор я не видел себя полноправным участником жизни. Я тоже не жил, а как бы актерствовал, мистифицировал, то есть я уже как бы отказался от этого мира, не принимал и не желал принять его, но и не думал о другом мире, не знал, где он и не порывался найти его.

Я прозябал. Поутру читал лекции в училище, подолгу сиживал в трактире, раскладывал винт с Леонтием, наблюдал за звездами по ночам — и напряженно думал о ней. Какая связь между ней и ими? Только ли ее уродство (уродство ли?). В их голосах слышались непреклонность, в ее тихом голосе — покорность, слабость.

…Я стоял в неприметном месте театрального двора, дожидаясь, когда он опустеет. Швеи одна за другой покидали мастерскую. Юлии среди них не было. Наконец я зашел в мастерскую и тотчас увидел её в дальнем углу — она расчесывала гребнем волосы. Ее рабочий сарафан, вчетверо сложенный, лежал на столе.

— Я приметила вас в окне, как вы ни прятались, — проговорила она, повернув ко мне бесстрастное лицо.

На полу, на стульях, на столах были раскиданы лоскуты ситца, шелка, льна; остывали угольные утюги, на стенах и на чурбаках развешаны готовые костюмы, платья и раскроенные отрезы. Леденящая прохлада ее руки, которой едва коснулись мои пальцы, заставила меня вздрогнуть.

— Я должна прибрать мастерскую, — она принялась веником смахивать на пол пестроцветные тряпицы. — Часто ли вы хаживаете в театр, Павел Дмитриевич, простите за любопытство? — говорила она, сметая сор к объемистому картонному ящику с приставленной к нему лопатой.

— Весьма редко.

— Вы, верно, не верите, что происходящее на сцене как-то соотносится с жизнью?

— Не верю.

— А я вот верю.

— Не посягаю на это ваше право.

Она вознесла глаза на меня и произнесла с укором:

— Не насмехайтесь надо мной!

Когда мы вышли во двор, к нам заковылял старик-сторож, запер дверь мастерской, проводил до ворот.

— Я хотела бы вас спросить, но боюсь доставить вам неловкость, — проговорила Юлия.

— Не надо, умоляю, ни о чем спрашивать! — попросил я.

Окраинные избы утопали в яблоневом цвету — из этого пенно-кипящего мира мы вскоре перешли в кварталы трущоб. Мне представлялось, что здесь исчезли спокойные, обычные тона человеческих голосов. Бабы в открытых окнах истошно кричали, бранились; сквернословили мужики, вопила голопузая детвора на улочках. И, напротив, встречались изможденные болью глаза, остроскулые лица, обтянутые пепельной кожей бескровные немые уста. Нас окружили безгласые существа в лохмотьях, вызывавшие содрогание, их руки тянулись к нам, как руки тонущих. Через темную подворотню, в потеках помоев, мы вошли в подъезд и поднялись под самую крышу.

— Ваш супруг не удивится моему приходу?

— Не называйте этого хамоватого господина моим мужем, — попросила Юлия, введя меня в невероятно тесную, заставленную громоздкой мебелью, коморку. На полу были свалены узлы и перевязанные шпагатом коробки, как будто хозяева собирались в дорогу.

— Но разве Иван Демьянович вам не муж? Вы обвенчаны?

— Наши отношения отличны от тех, что сближают большинство людей. — Юлия зажгла фитиль лампы. — Я повелеваю им безраздельно. Иван исполняет любые мои прихоти. Я не знаю, откуда у него деньги, — может быть, он ворует или грабит кого-то… Он на все готов ради меня, его страсть ко мне сильнее страсти мужа к жене, сильнее страсти любовника к любовнице, это какое-то нечеловеческое чувство, которое сильнее страсти ростовщика к деньгам.

— Не похоже, что вы живете богато.

— Я не стремлюсь к богатству, ибо не вижу в нем нужды.

— И все же я не хотел бы сейчас встретиться с вашим мужем.

— Он вовсе не муж мне, — повторила Юлия. — Я подозреваю, что его страсть ко мне в действительности есть страсть к самому себе, вечно неутоленная страсть к тому, кто сокрыт внутри нас. Поэтому Иван полагает, что мы с ним никогда не расстанемся, что мы с ним неразделимы.

— Вы того же мнения? — спросил я.

— Не знаю, — ответила она. — Я безразлична к нему. Просто однажды он появился в моей жизни и забрал меня — я вовсе не думаю о нем. Он же готов ринуться в преисподнюю ради меня, что, однако, малоценно в моих глазах.

— У кого кнут, тот и кучер, — проговорил я. — Ваш кнут — его любовь к вам… О ком же тогда вы думаете?

Она своим глуховатым голосом отозвалась:

— Не о вас, хотя меня к вам тянет, не стану скрывать…

— Поэтому вы позволяете себе приходить к моему дому?

— Я позволяю себе много чего. Среди прочего я позволяю себе приходить к вашему дому.

— Согласитесь, сие довольно странно.

— Не более, чем наша беседа.

Я помолчал и спросил:

— Скажите откровенно, Юлия, вы скрываетесь от кого-то?

— От них невозможно скрыться, тем более, что они добры ко мне и будут добры к вам.

— Хотелось бы верить, однако то, что я видел, скорее напоминает сборище членов некоей греховной и гонимой секты. Слабо верится в доброту и благодать таких людей.

Вдруг дверь распахнулась, и в комнату ввалился Трубников. Его грязная поддёвка была расстегнута, глаза лихорадочно блестели. Он вытирал рукавом слюнявые пунцовые губы и учащенно дышал.

— А, исцелитель явился! Болячка у меня… Во, гляди! — он хватил кулачищем по груди. — Душа ноет и тоскует! Вылечи меня! — Он вырвал из кармана початую бутыль и жадно присосался к горлышку.

— Иван! — возвысила голос Юлия.

— Что, и тебе не любо?! А кому ж любо, когда душа обратилась в кровоточащую язву… А ты не жалей меня, не жалей, сквалыга! — вновь обратился он ко мне и, пройдя пару шагов, швырнул бутыль на пол. «Не жалей, сквалыга!» — это, видно, относилось к той усмешке, с какой я наблюдал за его выходками.

— А я вот что еще скажу тебе, Павел, — Трубников всем телом придвинулся ко мне и жарко задышал: — Знать не желаю, что тебя привело сюда, но ты бойся ее, она курва! Не верь, что прилежная! Она сведет тебя с дороги, а болезнь ее неизлечима — я знаю, мне бабка нашептала. А всю оперетку с письмами она, Юлька, придумала — девка страсти до чего смышленая, что тот губернский ревизор!