Сергей Блейк – Фрагменты сожалений (страница 10)
– Сегодня, между прочим, хорошая погода. Даже солнце выглянуло. – Выдержав малую паузу, поинтересовалась: – Как ты себя чувствуешь?
– Спасибо, я в порядке, – вымолвил Дима слабым ото сна голосом, однако не улыбнулся – смутная тревога накатила на него, стоило только открыть глаза. Такое в последнее время происходило с ним регулярно, как будто по пробуждении мозг бунтовал: мол, прошел еще один день, – а его хозяин топчется на месте, как год назад, и два, и пять лет. По крайней мере, именно так он интерпретировал для себя свое состояние, не имея понятия, какие еще могут быть причины.
– Мне кажется, ты сегодня пораньше обычного проснулся. Может, это хороший знак?
Дима посмотрел на настенные часы, что висели на противоположной стене, – старенькие, с чуть потемневшим от времени стеклом, он застал их здесь в первый же день: и правда, было только десять минут двенадцатого. Где-то с начала июня – а уже был октябрь – во сколько бы он ни засыпал, сон каждый раз отнимал у него не меньше четырнадцати часов. В последний раз тринадцати часов ему хватало только прошлой весной. А ведь года три назад максимальным показателем был отрезок в одиннадцать с половиной, семь лет назад – чуть больше восьми.
– Хорошо бы. – Теперь можно было и улыбнуться. – Ко мне сегодня никто не приходил?
– Нет, к сожалению, – вздохнула медсестра, – сегодня тебя никто не навещал. Но ты не расстраивайся. И подожди немного, я сейчас принесу тебе завтрак. Если б знала, что проснешься так скоро, не пришлось бы снова бежать вниз, хах!
– Да, хорошо.
Она поспешно вышла в коридор, и он слышал отдаляющийся стук ее туфель. Вернулась через десять минут, а когда поставила поднос с манной кашей, двумя кусочками белого хлеба, наполненным водой стаканом и бокалом горячего чая на тумбочку, Дима поблагодарил ее и сказал:
– Я хотел бы видеть ее. Почему она приходит только тогда, когда я сплю?
Медсестра посмотрела на него, и было ясно, что она не сразу поняла, о ком речь, однако быстро сообразила, но ничего не ответила, а только раскрыла рот.
– Попросите ее, чтобы она приходила в те часы, когда я бодрствую, – попросил Дима. – Пожалуйста.
– Понимаешь… – замялась она, пальцами потирая тыльную сторону кисти, – мы сказали ей об этом. Правда. Но она ответила, что еще немного стесняется, не готова пока к тому, чтобы ты ее увидел. Я уверена, что в скором времени она наберется смелости, и вы сможете с ней поговорить.
Опустив взгляд, смотря в изножье кровати – выкрашенная белой краской, но сплошь исцарапанная сталь, – он понуро произнес:
– Да, надеюсь на это.
Женщина выудила из кармана два блистера, выдавила в ладонь таблетки и протянула их юноше:
– Вот, запей их водой. И приятного тебе аппетита.
– Спасибо, – сказал он, принимая лекарство (или плацебо).
Более ничего не говоря, медсестра вышла из палаты, и Диму осенило, что, когда она вернется за подносом с посудой, неплохо было бы ее попросить принести чистые листы бумаги и цветные карандаши.
– Это хорошо, что ты решил занять себя таким интересным делом, – проворковала она, когда, избавившись от подноса с грязной посудой, принесла все необходимое для рисования. – Ты, помнится, давненько не рисовал. Все же неспроста, видимо, сегодня проснулся пораньше.
– Да, вы правы, – кивнул юноша, не сдерживая улыбки; ему и не приходило в голову связать эти два, казалось бы, незначительных события.
– Тогда оставлю тебя наедине с бумагой и фантазией.
– Спасибо.
Рисовал он за тем же столом, за которым трапезничал, если не находился в кровати (что чаще всего бывало по пробуждении). Стол – четыре ножки да столешница, без излишеств, зато дубовый – стоял в противоположном от кровати углу комнаты, и такой же простенький стул со спинкой всегда был аккуратно задвинут под него. Медсестра заботливо уже разложила все на столе, Дима в тапках прошаркал к нему и, выдвинув стул, уселся.
Рисовал он не ахти как, ведь и учиться ему было не у кого, и отдавал этому делу, говоря откровенно, достаточно мало времени. Хотя порой у него возникало желание попросить принести ему какой-нибудь самоучитель в книжном формате, но каждый раз желание отпадало сразу же, стоило только представить, как почти все свои силы он начнет отдавать на то, что в конечном счете не увидит жизнь дальше больничной палаты. Но рисовать ему нравилось – так он мог визуализировать свои мысли, образы из воспоминаний или фантазий, создавая зачастую понятные ему одному каракули. Он не придавал этому значения и, похоже, даже не замечал, но большинство его работ сквозили тоской и грустью – иногда едва уловимыми для глаза постороннего, иногда кричащими с поверхности листов.
Что же ему нарисовать на этот раз? Незаточенным кончиком простого карандаша он почесывал висок, генерируя идеи для предстоящей незамысловатой работы. Перво-наперво на ум пришли родители, которых он совсем не помнил. Снова. Должно быть, уже с десяток листов им изрисованы портретами мамы и папы, на каждом из которых они по-разному выглядели. Отложив в сторонку затею, он перешел к другой теме – природные пейзажи. Однако поймал себя на том, что для того его настроение было совсем неподходящим. Ежели только изобразить черное небо и смерч, сметающий на своем пути жилые дома, автомобили и людей. Или нет? Но что же тогда? Резцами прикусив карандаш, пальцами барабаня по столешнице, он, разворачиваясь на стуле, осматривал комнату, и, когда взгляд остановился на подаренной книге, его озарило. Девушка! Он мог попробовать изобразить ее такой, какой себе представлял.
Еще немного поразмыслив, подыскивая и другие идеи, которые могли бы посоперничать с уже одобренной им, и в итоге отметя их все в сторону, он приступил к занятию. Аккуратно, сосредоточенно он выводил линию за линией, начав с овала лица. Именно лица он любил меньше всего рисовать, так как они давались ему труднее чего бы то ни было остального и почти всегда получались какими-то невыразительными и ассиметричными; порой он и вовсе отказывался их изображать. Глаза, нос, губы, тени – с этим он, наконец, закончил, с десяток-другой раз прибегнув к помощи ластика, крошки которого сдувал во все стороны. Подточив карандаш, продолжил с шеи и плавно перешел к плечам и туловищу, что было для него гораздо легче. Портрет обрывался на уровне груди, и Дима, изобразив контуры футболки, вернулся к голове девушки, но уже для того, чтобы нарисовать волосы: в его представлении она собирала их в хвостики, стягивая резинками и оставляя лоб открытым. Закончив с этим, юноша отложил карандаш и рассматривал свой труд. Что-то его не устраивало, но что конкретно – понять ему удалось не сразу, и только потерев подушечками пальцев свою бровь, он догадался, что дело в их отсутствии на нарисованном лице. Поэтому вновь взяв карандаш, он нарисовал их – в меру густыми, красивой формы, – а заодно и ресницы. Оставалось оживить портрет цветными карандашами. Светло-розовым, почти без нажима, он разукрасил кожу, темно-синим – футболку, глаза – зеленым, не затронув блики, волосы – коричневым, резинки – зеленым, а брови обвел черным.
Когда Дима закончил работу, время на часах уже близилось к трем. Подняв лист бумаги перед глазами, задался вопросом: почему он так старался? Редко он прикладывал столько усилий и так много времени на один-единственный рисунок. «
Почти все свои предыдущие работы («подобие рисунков», как он их называл), за очень редким исключением, он сразу же сминал и отправлял прямиком в мусорное ведро, ничуть о том не жалея, так как считал, что не подобает хранить и уж тем более показывать другим такое безобразие, коим можно похвастать разве что в кругу младшеклассников. И если только работы были близки его сердцу, – а таких скопилось лишь три, – он складывал их в самый нижний ящик прикроватной тумбочки, притом рисунками книзу. Теперь же, подумал он без тени сомнений, на одну станет больше, причем эта, бесспорно, – лучшая!
Собрав в одну кучку стружку от наточенных карандашей и разлетевшиеся по всей столешнице ошметки ластика, он смахнул все в ладонь и выкинул в ведро, что под столом ожидало свою порцию мусора. Новый рисунок он положил в тумбочку поверх трех остальных и также вверх нетронутой страницей листа. Оставшиеся чистые листы и все, чем орудовал за столом, понес в процедурную – кабинет, в шкафу которого все это хранилось.
Больница была оборудована лифтом – дряхленькой маленькой кабинкой, в которую одновременно могли зайти, наверное, не больше четырех человек, да и то при условии, что телосложением они должны быть не больше Димы. Лифт находился на лестничной площадке, внешние двери кабины зачем-то выкрасили под цвет стены (пастельный бежевый), за счет чего новоприбывшие почти наверняка могли не обратить на него внимания, если только не подмечали пару круглых стальных кнопок, врезанных в панель, по которой какие-то умельцы прошлись той же краской. За годы пребывания здесь Дима самостоятельно, если на том не настаивал медперсонал (например, когда после солнечного ожога ему было тяжело передвигаться), воспользовался лифтом лишь два или три раза, да и первый был не более чем ради интереса. Куда в большей степени ему было по душе спускаться и подниматься по лестнице, тем самым напоминая себе о том, что он пока еще жив. И он пообещал себе, что будет это делать до тех пор, пока у него не отнимутся ноги, прибегая к помощи лифта лишь в случае самой крайней необходимости. «