реклама
Бургер менюБургер меню

Сергей Беляков – Парижские мальчики в сталинской Москве (страница 8)

18px

Перемена участи

У Сергея Эфрона была надежда, что его и Клепининых перебросят на работу в Китай, хотя непонятно, чем бы эти русские европейцы, пусть и называвшие себя недавно “евразийцами”, могли помочь в делах японских, китайских, монгольских. В Азии уже шла настоящая война. В разгаре бои на Халхин-Голе. Но в этой войне Эфрону участвовать не придется. В ночь на 27 августа арестовали Алю.

Несколько раньше арестовали Павла Николаевича Толстого, еще одного “парижского мальчика” и бывшего евразийца, что вернулся в СССР еще в 1933-м. Мур был хорошо знаком с ним еще в Париже и считал “Павлика” человеком “аморальным, блестящим, беспринципным”. Павлик дал показания на Ариадну Эфрон. Алю и арестованную с ней Эмилию Литауэр принуждали дать показания на Сергея Яковлевича. Какие методы допроса применяли к Эмилии Литауэр, мы можем только предполагать – от нее не останется тюремных воспоминаний. В июле 1941-го ее расстреляют как “шпионку” и “контрреволюционерку”. Аля выживет и расскажет потом, как ее пытали бессонницей, избивали резиновыми дубинками (их называли “дамскими вопросниками”), запирали раздетой в холодном боксе и даже имитировали расстрел.79 Силы человеческие не безграничны. Ариадна Сергеевна “призналась”, что “с декабря месяца 1936 г.” стала “агентом французской разведки, от которой имела задание вести в СССР шпионскую работу…”80 Но Аля следователей не очень интересовала. Важнее было получить показания на ее отца. И ее заставили подписать и это чудовищное признание: “Не желая скрывать чего-либо от следствия, должна сообщить о том, что мой отец Эфрон Сергей Яковлевич, так же как и я, является агентом французской разведки…”81

Мы можем только предполагать, о чем думал Мур после ареста Али – все полтора месяца, пока рядом с ним еще был отец.

В 1939 году вышла повесть Аркадия Гайдара “Судьба барабанщика”. Ее ни Мур, ни Цветаева, конечно, не читали, они не интересовались новинками “Детгиза”. А между тем в этой повести (единственной на всю подцензурную советскую литературу) были переданы те настроения, те чувства, что могли быть близки Муру. Только события “Судьбы барабанщика” начинаются весной, а трагедия семьи Эфронов развернулась осенью.

“…Тревога – неясная, непонятная – прочно поселилась с той поры в нашей квартире. То она возникала вместе с неожиданным телефонным звонком, то стучалась в дверь по ночам под видом почтальона или случайно запоздавшего гостя, то пряталась в уголках глаз вернувшегося с работы отца.

И я эту тревогу видел и чувствовал, но мне говорили, что ничего нет, что просто отец устал. А вот придет весна, и мы все втроем поедем на Кавказ – на курорт.

Пришла наконец весна, и отца моего отдали под суд”.82

10 октября Сергея Яковлевича арестовали. А еще через месяц, в ночь с 6 на 7 ноября, будут арестованы Николай Андреевич Клепинин (в Болшево), Нина Николаевна и Алексей Сеземан (в Москве).

Митя не сразу узнал о событиях, что навсегда изменили его судьбу.

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ДМИТРИЯ СЕЗЕМАНА: Настоящее мое погружение в советскую жизнь началось в тот ноябрьский день тридцать девятого года, когда ко мне, в Московский Туберкулезный Институт, пришел мой дядюшка Арсений Николаевич и сообщил, что <…> арестованы моя мать, отчим, брат Алексей, Сережа Эфрон, Аля. До этого, в течение целых двух лет <…> я жил как бы под стеклянным колпаком…83

Правда, между арестом Али и арестом Клепининых прошло больше двух месяцев. Дмитрия в больнице, конечно же, навещали. Как раз за несколько дней до ареста приходила Нина Николаевна. “Ее сопровождал высокий, красивый, голубоглазый викинг, ее старинный петербургский друг, Александр Васильевич Болдырев[18], филолог-античник, профессор университета”. Она сказала загадочную фразу, смысл которой Дмитрий понял не сразу: “Вот, если что-нибудь паче чаяния со мной произойдет, Александр Васильевич всегда будет тут. <…>…Не знал я, что тот викинг несет прямую ответственность за появление мое на свет Божий. Я ведь вырос в семье, где культивировалась душевная деликатность, и потому до двадцати лет дожил, ничего не зная об этих генетических перипетиях”.8485

После ареста Алексея Сеземана его жена Ирина, оставив ребенка на попечение подруги, поехала в Болшево. Там она надеялась застать Клепининых. Был очень холодный, промозглый ноябрьский день. На даче было пусто. Тишину нарушал только звук металлических гимнастических колец, которые Сергей Яковлевич повесил между двумя соснами еще летом, – делал гимнастику и пытался приучить неспортивного Мура к физкультуре. Теперь стук этих колец испугал Ирину. Она подошла ко входу с той стороны, где жили Клепинины, – ей никто не открывал. Ирина постучалась к Эфронам: “И вдруг открылась дверь и вышла Марина Ивановна Цветаева. Она была то ли в накинутом на плечи пальто, то ли в чем-то еще, и у нее были очень растрепанные волосы из-за ветра. На меня она произвела впечатление пушкинского Мельника”.

– Вы знаете, что сегодня ночью арестовали Алешу? – спросила Ирина.

Цветаева перекрестила ее: “Ирина, Бог с тобой. Здесь сегодня ночью арестовали Николая Андреевича. <…> Иди и не входи сюда”.86

Жить в этом проклятом месте Цветаева не могла. 10 ноября 1939 года она заперла дачу на ключ и вместе с Муром уехала в Москву, к сестре Сергея Яковлевича Елизавете Эфрон (Лиле), в ее маленькую квартиру в Мерзляковском переулке.

Очевидно, с этим бегством из Болшево была связана и гибель кошек, о которых Цветаева несколько раз упоминает в своих письмах. Отчего погибли кошки, неясно. Возможно, от холода и голода. Их стало некому кормить. Сама Цветаева пишет, что кошки погибли последними.

Пройдет девять месяцев, а Цветаева будет вспоминать о болшевской даче всё с тем же ужасом, какой увидела на ее лице Ирина.

ИЗ ПИСЬМА МАРИНЫ ЦВЕТАЕВОЙ К ЕЛИЗАВЕТЕ ЭФРОН, АВГУСТ 1940 ГОДА: …загород, вообще, гроб. Я боюсь (здесь и ниже курсив Цветаевой. – С.Б.) загорода, его стеклянных террас, черных ночей, слепых домов, это – смерть…87

Русская зима

В декабре 1939-го Цветаева и Мур, благодаря хлопотам Бориса Пастернака, получили новое жилье. Правда, временное и не бесплатное. И даже не в Москве, а в подмосковном поселке Голицыно, где располагался небольшой Дом творчества для писателей. В Дом творчества приходили обедать, а жили в избушке, снимали там комнату за 250 рублей в месяц. Станция Голицыно расположена очень далеко от Болшево. Это совсем другая железнодорожная линия. Она ведет от Белорусского вокзала на запад, в сторону Смоленска. Здесь, среди подмосковных сосен, Мур встретит свою первую русскую зиму.

Даже в наши дни московская зима заметно отличается от парижской. А во второй половине 1930-х зимы стояли столь морозные, что их с трудом переносили даже москвичи. “Дикий мороз – тридцать два по Цельсию”88, – записывает Елена Сергеевна Булгакова 4 января 1935 года. В декабре 1938-го улицы казались вымершими, “адовая холодина”89, – комментирует Елена Сергеевна. Зимы 1939–1940-го и 1940–1941-го оказались еще холоднее. Декабрь 1939-го был довольно теплым, зато в январе и феврале ночные морозы достигали –40. Погибали, не выдержав мороза, теплолюбивые вязы, ясени и яблони: “…зима была лютая”, – писала Марина Цветаева Але.

17 января 1940-го был самый холодный день в Москве за весь XX век: –42,2. 16 и 18 января – не побитые до сих пор рекорды: –41. Прибавьте к этому сильный холодный ветер и обильные снегопады, которые часто случались той зимой. Московские трамваи оставались в депо: их лобовые стекла покрыл густой слой льда. С путей не успевали убрать снег. Февральские снегопады и двух-трехдневные метели парализовали трамвайное движение.

ИЗ ПИСЬМА МАРИНЫ ЦВЕТАЕВОЙ К ЛЮДМИЛЕ ВЕПРИЦКОЙ, 9 ЯНВАРЯ 1940 ГОДА: …в столовой, по утрам, 4 гр<адуса>, за окном – 40. Все с жадностью хватаются за чай и с нежностью обнимают подстаканники.90

“Те зимы были еще очень холодные и снежные”91, – вспоминала Лилианна Лунгина, тоже недавняя парижанка. Но она жила в столице, в новом и сравнительно благоустроенном доме, приехала еще в 1934-м и уже привыкла к русскому климату. Она каталась на коньках в парке Горького, ходила на лыжах. Ей даже нравился особый звук, от которого по утрам просыпались москвичи: “…дворники кололи лед. Это, может быть, главный звук моего московского детства. <…> Это был звук еще патриархальной Москвы”. Лед не складывали в огромные снежно-ледяные сугробы, как это делают и теперь во многих российских городах, и не вывозили за город в кузовах грузовых машин. Сколотый лед на санках увозили во дворы, где стояли специальные котлы – топить лед. И без всякой техники улицы “были чистые, убранные”92.

Но в подмосковном Голицыно зима переносилась иначе: “Жизнь была очень тяжелая и мрачная, с керосиновыми негорящими лампами, тасканьем воды с колодца и пробиваньем в нем льда, бесконечными черными ночами, вечными болезнями сына и вечными ночными страхами. Я всю зиму не спала, каждые полчаса думая (надеясь!), что уже утро. <…> Эта зима осталась у меня в памяти как полярная ночь”93, – писала Марина Цветаева крупному литературному функционеру и влиятельному прозаику-орденоносцу Петру Павленко.

А ведь Цветаева родилась в Москве. Каково же было парижанину Муру? Парижская зима “не что иное, как мокрая осень”94, – писал Николай Васильевич Гоголь за сто лет до Мура. “В Париже так называемая зима. Французы относятся к ней очень серьезно: зажигают жаровни и обогревают даже улицы…”95 – век спустя после Гоголя писал насмешливый Илья Ильф.