Сергей Алексеев – Крамола. Столпотворение (страница 14)
Андрей закричал и хотел подняться на ноги, однако что-то упругое и жесткое задело по лицу, опахнув горячим воздухом.
«Ворон, – мгновением позже подумал он. – И вороны ослепли…»
– Еще один! – послышался рядом радостный возглас.
Чьи-то сильные руки взяли его под мышки; Андрей ощутил чужое дыхание.
– Глаза… – проговорил он. – Не вижу.
– Глаза вроде целые, – сказал человек. – Лоб и щеку расхватило.
– Ты кто? – спросил Андрей.
– Ковшов я, из второй роты был, – ворчливо проговорил человек. – Погоди, сейчас промоем глаза-то и рану завяжем. Я тут бурдюк с водой нашел. Полный! Ведра на полтора будет… Ты ляг. – Он помог ему лечь. – Веришь, мужика пополам развалили, а бурдюк целехонек.
Большая жесткая рука стала мыть лицо; нестерпимо холодная вода текла упругой струей. Пальцы выцарапывали из глаз засохшую кровь, трогали рану. Вода попадала в рот и нос, Андрей за–хлебывался, глотая ее.
– Во, отмоем, и прозреешь, – приговаривал Ковшов. – Целы вроде… А кость задело, шмат кожи снесло, болтается… Я его отрежу, все одно не прирастет.
– Надо идти! – спохватился Андрей. – Казаки!
– Завяжем рану да пойдем, – балагурил Ковшов. – Ну-ка моргай, ну? Я лить буду – ты моргай.
Березин пытался сморгнуть красноту, но мысль о казаках отвлекала внимание. Сколько он пролежал? Час? Два? Если больше, казаки уже где-то близко…
Андрей оттолкнул руки Ковшова и сел:
– Надо собирать людей, Ковшов. Где полк?
– Дак попробуй собери, – хмыкнул тот. – Разлегся весь полк… Воронье вон уже глаза повыпило…
– Что-о?!
– Ты лежи, лежи. – Он придавил Андрея к земле. – Я рану завяжу, а то кровища… Там комиссар еще лежит, вроде отходит – не поймешь. И еще один из третьей роты…
– Где люди? Ушли?!
– Никто не ушел. – Ковшов заматывал ему лицо. – Говорю, все тут… И наши, и не наши. Лежат вон… Чехи хотели уйти, да я их из пулемета пощипал. Человек пять токо и убежало… А из белых один остался. Во-он ходит, поет, слышь?.. Умом тронулся.
Смысл слов доходил трудно, мешали руки Ковшова, мешал бинт, стискивающий огненное лицо…
Андрей оттолкнул Ковшова с пути и пошел, волоча ноги. Через несколько шагов запнулся о мертвого, упал и в другой раз встать не смог, пополз.
– Куда? – закричал Ковшов. – Нам в другую сторону!
«Положил? Всех положил?! – лихорадочно и со страхом думал Андрей. – Всех положил…»
Ковшов догнал его и помог подняться. Держась за высокую траву, Андрей вновь попробовал сморгнуть красное марево – бесполезно. Сумасшедший ходил где-то рядом и в который раз уже пел одну и ту же никогда не слыханную песню:
– Может, стукнуть его? – посоветовался Ковшов. – Чтоб не маялся?
Бинт стянул челюсть – говорить стало совсем трудно, и Андрей лишь цедил слова сквозь стиснутые зубы. Он пошел в ту сторону, куда стоял лицом. Шарил руками пространство, передвигал тяжелые ноги. Через несколько шагов снова наткнулся на человека, склонившись, на ощупь отыскал лицо. И не видя его, узнал мертвого, как узнают слепые. Он не помнил фамилии убитого, не знал имени, однако сразу представил его живым: кажется, был он из студентов и его просили читать вслух, еще там, в Уфе, когда формировался полк. Он читал, красноармейцы слушали и глядели на него с уважением, даже чуть робели. Но в казарме над парнем посмеивались, воровали у него ботинки, ремень, затвор из винтовки и дразнили потом, что не отдадут; он верил и, как мальчишка, гонялся за обидчиками. Игра нравилась бойцам так же, как и его чтение…
Потом Андрей наткнулся на комроты Шершнева, узнал маленького красноармейца, который все время нес носилки с раненым. А рябой, тот, что хотел отобрать бурдюк с водой у ополченца, лежал в обнимку с кем-то незнакомым, в погонах, намертво сцепив руки на горле…
И ползая так между убитыми, в застывшей и не ушедшей в сухую землю крови, Андрей понял, что плачет. Соленые слезы впитывались в бинт и разъедали рану; онемевшая половина лица приобретала чувствительность. Он полз наугад, но везде натыкался на мертвых, лежащих вперемешку; один – знакомый, другой – с погонами, чужой; словно кто-то умышленно разложил их так на его пути.
Он плакал, и вершилось чудо. Красные сумерки отступали, и над землей занималось серенькое утро. Отмытые слезами глаза просветлели… прозрели…
Он приполз к красноармейцу, который угрожал выстрелить ему в спину. Но и прозревший, долго не мог узнать его: он? не он? Все было то: рваная гимнастерка, коротко стриженные и совершенно белые волосы, оттопыренные уши, и все-таки что-то в нем изменилось. И наконец понял – глаза! Они стали голубыми и чистыми, поскольку в них отражалось небо…
Непослушными пальцами Андрей закрыл ему глаза, но они снова открылись, а пятаков, чтобы придавить веки, не было.
«Значит, не смерть мне, – думал он, глядя в его лицо. – Смерть моя – вот она, сама мертвая…»
Он встал на ноги, и сразу же открылась взору незнакомая горячая степь. С высоты человеческого роста уже было не рассмотреть, кто и что лежит на земле, – белесые и зыбкие травы прятали все следы недавнего боя…
Шиловского проткнули штыком насквозь, ниже плеча, однако был он еще в сознании. Запавшие черные глаза его переполняла тоска, и казалось, будто смотрел он на мир со дна глубокого колодца. Под разорванным френчем краснела напитанная кровью повязка: комиссар облизывал сухие губы, дышал отрывисто и часто. Он ничего не говорил, не отвечал на вопросы и не выпускал из руки маузера. Шиловский долго смотрел Андрею в лицо, затем повел маузером в его сторону, сказал сухо, коротко:
– Бросите – расстреляю!
Идти он не мог, нести было некому, поэтому Ковшов побежал ловить лошадей, сбившихся в табун. Кони носились по степи, вспугивая воронье, ржали тревожно, отфыркивая запахи, и не могли успокоиться. Тоненько и болезненно им отзывались те, что лежали ранеными среди людей. Поймать коней было невозможно, они шарахались от живого человека, натыкаясь друг на друга, как, пожалуй, не шарахались бы от зверья.
Отчаявшись, Ковшов поймал и привел сошедшего с ума беляка. Тот ничего не соображал, однако слова понимал и был послушным. С помощью Ковшова он взвалил себе на плечи комиссара и, качаясь, поплелся в степь.
– Куд-да?! – заорал Ковшов. – К «чугунке»! Туда! – И, догнав, с треском оборвал с него погоны, развернул в обратную сторону.
Они успели пройти с полверсты, как на горизонте медленно стала появляться пыльная туча. Она всходила над окоемом и отвесно тянулась в небо. Шли и гадали, надеясь все-таки, что это вихрь, привычный для степи. Но скоро последние надежды развеялись: казачьи сотни шли тремя потоками, и тянулись за ними три шлейфа серебристой пыли, сливаясь в один высоко в небе.
Уходили с оглядкой, бежали, как от грозы. Ковшов, придерживая раненого Андрея, поминутно оборачивался, и Андрей, заражаясь этим нервным движением, тоже пытался поворачивать голову, но Ковшов одергивал, и лицо его наливалось злостью.
И в этой злости Андрею показалось что-то знакомое. С той минуты, как вернулось зрение, он старался вспомнить, откуда ему знакомы эти большие руки, сожженная солнцем шея. И голос его вроде уже слышал сегодня…
Между тем пыльные тучи приближались, делались гуще, непрогляднее и теперь напоминали степной смерч. В очередной раз оглянувшись, Ковшов резко остановился, будто от выстрела, сбросил с плеча руку Андрея.
– Всё! Не уйти! Молись, кто верует.
Вдали, среди трав, объятых маревом, как огнем, показался казачий разъезд. Всадники на минуту придержали коней, видно, осматривая степь в бинокль, затем наметом поскакали в ту сторону, куда уходили оставшиеся в живых. Ковшов рывком стащил винтовку со спины, передернул затвор.
– И-ых, сволота! – простонал он. – Мало я вашей кровушки пустил! Э-эх, мал-ла!..
И в тот же миг Андрей явственно вспомнил сегодняшнее утро, расстрел на берегу реки Белой. Обернулся к Ковшову. Узнал…
А беляк с комиссаром на спине уходил в степь, словно его уже не касалось то, что вершилось и еще свершится на земле.
Тем временем казачий разъезд вдруг остановился и спешился. Ковшов недоуменно таращил глаза, опустив винтовку.
– Они чего? – И вдруг засмеялся, оскаливая зубы, хлопнул себя по ляжке: – Убитых нашли! Слышь, ходу! Они ж трофей собирать станут!
Он подхватил Андрея и потащил так, что тот едва успевал переставлять вялые ноги. Повязка на лице сбилась и запечатала рот, дышать было трудно, темнело в глазах. Впереди, сажен за сто, мелькала в траве фигура согбенного сумасшедшего с Шиловским на спине. Андрей хотел было попросить остановиться и перевести дух, однако слова сквозь бинт не пробивались, а мычания Ковшов не слышал. Шанс на спасение утроил его силы, и Андрей сквозь френч и его гимнастерку чувствовал мощное движение закаменелых мышц, как чувствуешь круп коня в детстве, катаясь верхом без седла. И если в Ковшове бурлила, кипела жизнь и жажда выжить придавала ему животную силу, то Андрей, напротив, все больше слабел, и накатывало безразличие. Можно было остаться здесь, в траве, можно пройти еще версту или две, а то и вовсе пересечь железную дорогу – что изменится? Сестру уже не найти в такой неразберихе, где брат – тоже неизвестно… А ведь в их судьбе так или иначе виноват он, Андрей. И в гибели полка он тоже виноват… Хорошо, что завязан рот, – можно кричать, никто не услышит. Плохо, что прозрел. Не видеть бы, а еще лучше – ничего не слышать и не чувствовать…