реклама
Бургер менюБургер меню

Серен Кьеркегор – Или — или (страница 47)

18

Ты постоянно как бы паришь над самим собой и всей действительностью, витаешь в высших сферах, но тончайший эфир, наполняющий эти сферы и уничтожающий твою земную тяжесть, есть, в сущности, хаос отчаяния. Внизу ты различаешь множество отраслей знания, искусств, ученых исследований и положений, которые хотя и не имеют для тебя никакого реального значения, но которыми ты все-таки не прочь иногда воспользоваться; перемешав и перетасовав их по своему произволу, но с большим вкусом, ты украшаешь ими роскошное палаццо, в котором, по прихоти случая, обитаешь духом. Нечего и удивляться, что жизнь для тебя не более как сказка и что тебе всякую речь хочется начать словами: «Жили-были царь с царицей, у которых не было детей», чтобы затем забыть о самом предмете разговора, вдавшись в обсуждение того странного обстоятельства, что в сказке причиной горя является бездетность, тогда как в действительной жизни таковой причиной бывает обыкновенно чадородие: доказательство — воспитательные дома, приюты для подкидышей и т. д. Привязавшись к мысли о том, что «жизнь есть сказка», ты можешь употребить целый месяц исключительно на чтение и изучение сказок; ты изучаешь их самым добросовестным образом, сравниваешь, отыскиваешь основную идею каждой, достигаешь известных результатов… но для чего? — Для того чтобы иметь возможность потешить себя при случае великолепным фейерверком из всех этих изучений, метких сравнений и т. д., который ты пустишь перед изумленными слушателями.

Ты паришь над самим собой, видишь внизу множество настроений и положений и пользуешься ими, чтобы найти «интересные» точки соприкосновения с жизнью. Ты можешь быть чувствительным, бессердечным, остроумным, едким ироником — всем, чем захочешь; на это ты мастер, надо отдать тебе справедливость. Стоит тебе обратить на что-нибудь свое внимание, выйти из апатии, и ты уже действуешь со всей страстью, со всем искусством, несравненной гибкостью и остротой ума, словом, пускаешь в ход все пленительные душевные и умственные качества, которыми с таким излишеством одарила тебя природа. Ты даже не позволяешь себе, как сам претенциозно выражаешься, неучтивости явиться в общество без благоухающего букета свежих острот. Чем больше узнаешь тебя, тем больше удивляешься той сообразительности и уму, которые ты успеваешь вложить в каждое дело за то короткое время, пока тебя вдохновляет страсть; последняя не ослепляет тебя, но, напротив, делает как бы ясновидящим. В такие минуты ты забываешь свое отчаяние и вообще все, что тяготило твою душу и мысль, и всецело отдаешься впечатлению, произведенному на тебя каким-либо случайным соприкосновением с известным человеком. Напомню тебе маленький эпизод, произошедший у меня в доме и давший тебе случай подарить нас блестящей речью, за которую я, пожалуй, обязан благодарить присутствовавших при нашем разговоре двух молодых девушек. Если помнишь, разговор наш принял серьезное направление и неприятный для тебя оборот: я высказался против чрезмерного почета, оказываемого в наше время умственным дарованиям, и напомнил, что на первом плане должно, напротив, стоять совсем иное: искренность человека и то, для чего нет другого наименования, кроме веры. Ты почувствовал, вероятно, что являешься, благодаря этому разговору, в не совсем выгодном свете, и понял, что попадаешь в еще более невыгодное положение, если пойдешь далее по обычному пути, а потому и счел за лучшее удариться в «высшую галиматью» и чувствительный тон: «Мне ли не верить? Я верю, что там, в безмолвной чаще леса, где деревья глядятся в темное зеркало вод, где и среди дня царит мгла, там обитает таинственное существо, нимфа, лесная дева; верю, что ее красота превосходит всякое воображение; верю, что по утрам она вьет венки, в полдень купается в студеных волнах, а по вечерам задумчиво обрывает листья венка; верю, что я был бы единственным в мире счастливцем, имеющим неоспоримые права на это звание, если бы мне удалось поймать ее и овладеть ею; верю, что в душе моей живут страстная тоска и желание постигнуть мировую тайну; верю, что был бы счастлив, если бы мог удовлетворить это желание; верю, что в жизни есть смысл — только бы мне найти его! Не говори же после этого, что я не крепок в вере, не горю духом!» … Ты, пожалуй, воображаешь, что такая речь могла бы послужить своего рода застольной речью на греческом симпосионе, — ты ведь вообще часто мечтаешь о днях прекрасной Греции, по-твоему, ничего не может быть прекраснее жизни греческих юношей, венчавших себя цветами и собиравшихся каждую ночь в тесный кружок, где они за чашей вина произносили хвалебные речи в честь любви или чего там еще придется. Ты тоже готов был бы посвятить всю свою жизнь произнесению хвалебных речей! Мне твоя речь кажется, однако, набором слов, как бы искусно она ни была составлена и какое бы сильное впечатление ни производила благодаря твоему лихорадочному красноречию; я вижу в ней лишь новое доказательство ненормальности твоего душевного состояния. Да, вполне естественно, что не верящий в то, во что верят другие люди, верит в загадочные существа вроде нимф, или что тот, кто не боится ни сил земных, ни сил небесных, боится пауков. Ты улыбаешься, полагая, что я попал впросак, допустил, что ты веришь в то, во что на самом деле ты веришь меньше, чем всякий другой. Я знаю, что ты действительно не веришь ни во что, так как каждая твоя речь кончается воззванием к скептицизму. Весь твой ум и сообразительность не в состоянии, однако, помешать тебе в иные минуты (попробуй отрицать это) подогревать себя болезненным жаром неестественного возбуждения и, таким образом, вопреки твоему намерению обмануть лишь других — обманывать самого себя.

То, что я уже сказал о твоих занятиях наукой и искусствами, можно сказать и о всей твоей жизненной деятельности: ты живешь минутой, являешься в данную минуту сверхъестественной величиной, отдаешься минуте в страстном напряжении энергии, всей душой и телом, всем своим существом. Тот, кто видит тебя лишь в подобные минуты, легко может впасть в заблуждение и преклониться перед тобой, тогда как тот, кто сумеет выждать время, напротив, может посмеяться над тобой. Ты помнишь, может быть, сказку Музеуса о трех оруженосцах Роланда? — Один из них, как известно, получил от старой колдуньи шапку-невидимку, с помощью которой пробрался в покои прекрасной принцессы Ураки и объяснился в любви. Объяснение это произвело на принцессу сильное впечатление — она ведь никого не видела и предполагала, что ее удостаивает своей любви по меньшей мере заколдованный принц. Тем не менее она потребовала, чтобы он явился ей в своем настоящем виде. Вот тут-то и был камень преткновения: стоило только оруженосцу показаться, и очарование исчезло бы; если же бы он не показался, то не мог бы извлечь из своей любви никакой пользы. Сказки Музеуса у меня как раз под рукой, и я сделаю из них маленькую выписку, которую прошу тебя прочесть. «Он согласился, но, по-видимому, неохотно, и вот нетерпеливое воображение принцессы уже рисовало себе образ красавца, которого она сейчас увидит. Каков, однако, был контраст между идеалом и оригиналом! Она увидела обыкновенное лицо, одну из самых будничных физиономий, не говорящих ни об уме, ни о богатой чувствами душе». Ты умнее упомянутого оруженосца и понимаешь, что явиться перед людьми в своем настоящем виде после того, как произвел на них желаемое впечатление, — не расчет: явившись человеку в идеальном свете (надо признать за тобою умение являться идеальным в каком угодно отношении), ты затем осторожно удаляешься, забавляясь тем, что одурачил его, и радуясь тому, что ничто не мешает тебе начать в следующую минуту новую игру с новым человеком. Так вся твоя жизнь состоит из множества отдельных, ничем не связанных между собой моментов.

Теоретически ты изведал все земное, покончил со всем, так как мысль твоя не знает никаких конечных преград; изведал ты почти все земное — по крайней мере, все, относящееся к области эстетики, — и по опыту, и все-таки у тебя нет никакого определенного мировоззрения, а только нечто похожее на него, что и придает твоей жизни известное спокойствие, которое, однако, нельзя смешивать с твердым и отрадным доверием к жизни. Твоя жизнь носит отпечаток спокойствия лишь сравнительно с жизнью тех людей, которые еще не устали гоняться за миражами наслаждения, per mare pauperiem fugiens per saxa, per ignes[99]. Ты относишься к наслаждению с истинно аристократической гордостью, — что совершенно в порядке вещей, так как ты покончил со всем конечным и преходящим на земле; покончил лишь в смысле изведал; ты ведь не в силах отрешиться от всего этого окончательно. Ты кажешься удовлетворенным, но эта удовлетворенность относительна — ты удовлетворен в сравнении с теми, кто еще добивается удовлетворения, то же, чем ты удовлетворяешься, есть, в сущности, полнейшая неудовлетворенность. Все чудеса и диковинки мира потеряли для тебя интерес, мысль твоя смотрит на них свысока, и предложи тебе узреть их всех воочию, ты бы, наверное, ответил по своему обыкновению: «Что ж, денек — куда ни шло, можно посвятить этому…» Ты не гонишься и за богатством, и предложи тебе миллионы, ты ответил бы: «Пожалуй, пробыть миллионером с месяц довольно интересно; попробовать можно». Предложи тебе, наконец, любовь прелестнейшей девушки, ты ответил бы: «Да, на полгода это было бы недурно». Я не хочу присоединять своего голоса к общему крику о твоей ненасытности и скажу скорее, что в некотором отношении ты прав: ничто конечное, преходящее, ни даже весь свет не в состоянии удовлетворить души человека, стремящейся к вечному. Если бы возможно было предложить тебе славу, почести, удивление современников — а это ведь твоя самая слабая струна, — ты тоже ответил бы: «Да, ненадолго я не прочь». В сущности же ты не гонишься ни за чем и шагу не сделал ни ради того, ни ради другого, ни ради третьего. Ты понял бы, что все это имело бы значение лишь тогда, когда ты на самом деле обладал бы такими блестящими дарованиями, чтобы оправдать подобное поклонение; даже и здесь мысль твоя смотрит на высшую степень умственного дарования как на нечто тленное. Твое полемическое отношение к жизни дает тебе еще более высокомерное выражение, когда ты в своей внутренней злобе ко всему высказываешь желание быть глупейшим из всех людей — и все-таки стать для современников предметом поклонения, наравне с самым мудрым, так как это было бы гораздо более глубоким глумлением над всем существованием, нежели почитаться действительно умнейшими за непогрешимейшего мудреца. Поэтому ты ни к чему не стремишься и ничего не желаешь; единственно, чем желал бы ты обладать, — это той чудесной сказочной веткой, что дает человеку исполнение всего задуманного, да и она пошла бы на то, чтобы чистить твою трубку. Таким образом, ты покончил с жизнью: «И духовного завещания мне не нужно, — говоришь ты, — так как мне нечего завещать». Но на этой точке ты не можешь удержаться; отняв у тебя все, мысль ничего не дала тебе взамен. В следующую же минуту какая-нибудь мелочь привлекает твое внимание. Правда, ты смотришь на нее с гордым сознанием превосходства, внушенным тебе твоею надменной мыслью; ты относишься к этой мелочи свысока, как к пустой игрушке, почти успевшей надоесть тебе прежде, нежели ты берешь ее в руки, — но она все-таки занимает тебя, хотя и не сама по себе, чего с тобою никогда не бывает; тем не менее тебя занимает именно то, что ты можешь снисходить к ней. Вот почему при столкновениях с людьми ты становишься в высшей степени неискренним, в чем нельзя, однако, упрекнуть тебя с точки зрения этики, так как ты находишься вне ее воззрений. Хорошо еще, что ты принимаешь так мало участия в жизни других, почему неискренность эта не замечается. Ты часто бываешь в моем доме и знаешь, что всегда являешься в нем желанным гостем, но тебе известно также, что мне никогда и в голову не приходит приглашать тебя участвовать в чем бы то ни было. Я бы даже на загородную прогулку не поехал с тобой, — не потому что ты не можешь быть веселым и занимательным спутником, но потому что участие твое всегда скрывает в себе фальшь: когда ты действительно весел, всегда можно быть уверенным в том, что веселье твое не общее с нашим, что ты занят не прогулкой, а чем-то другим; если же ты не весел, то опять не потому, что какая-нибудь случившаяся неприятность лишает тебя хорошего настроения — это могло ведь случиться и с нами, — но потому, что, еще садясь в экипаж, ты уже проник в ничтожество предстоящего удовольствия. Я охотно извиняю тебя, так как ты обыкновенно слишком сильно взволнован душевно, и, как ты часто справедливо о себе замечаешь, ты похож на женщину в последнем периоде беременности, и нечего удивляться, что человек в подобном положении отличается некоторыми странностями…