18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Серен Кьеркегор – Евангелие страданий (страница 85)

18

Так давайте же будем – каждый самостоятельно и в отдельности – твердо держаться этого сокровища, этой радостной мысли о сердечной чистоте и свободе, чтобы сердечной чистоты и свободы никто у нас не отнял, даже если мы и готовы признать, что наша борьба в этом мире совсем незначительна по сравнению с борьбой тех дивных людей, которые в своих испытаниях должны были решаться на самое страшное, – ведь при этом отнюдь не является незначительным, не утратим ли мы в нашей незначительной борьбе сердечной чистоты и свободы.

Два малых этико-религиозных трактата

H. H.[378]

Эти трактаты смогут, пожалуй, по существу быть интересны только богословам.

H. H.

Имеет ли человек право предать себя на смерть и быть убит ради истины? Наследие одинокого человека

Поэтические опыты H. H.

Предисловие

Все содержание этого предисловия заключается лишь в одном: настоятельно призвать читателя, чтобы тот перво-наперво поупражнялся в умении хоть сколько-нибудь отступать от привычного ему образа мыслей. Ведь в противном случае для него вовсе не будет существовать той проблемы, которая ставится здесь – причем, как ни странно, именно потому, что он давно уже справился с этой проблемой, однако поставленной противоположным образом.

Конец 1847 г.

Введение

Жил на свете один человек. В детстве он получил строго христианское воспитание. Ему не рассказывали многого из того, о чем обычно рассказывают детям: о младенце-Иисусе, об Ангеле и тому подобном. Зато тем чаще пред ним рисовали образ Распятого, так что этот образ был для него единственным – единственным образом Спасителя, запечатлевшимся в нем; еще ребенком он был уже зрел, как старик. И этот образ сопровождал его всю жизнь; он ни на миг не становился моложе и беззаботнее, ни на миг не расставался с ним. Как об одном художнике рассказывают, что он, мучаясь совестью, не мог перестать вновь и вновь возвращаться к образу убитого – образу, который преследовал его: так он, любя, ни на мгновение не прекращал взирать на этот образ, который влек его к себе. Как ребенком он уверовал благоговейно, что грех мира требовал этой жертвы, как ребенком он в простоте своей понял, что в руках Провидения безбожие иудеев послужило тому, чтобы это страшное произошло: так с тех пор эта вера и это понимание неизменно обитали в нем.

Но по мере того, как он становился старше, этот образ приобретал над ним все большую власть. Он чувствовал словно некий неотступный зов, обращенный прямо к нему. Ведь он всегда находил безбожным рисовать этот образ красками и столь же безбожным рассматривать такой нарисованный образ с видом знатока, рассуждая о его правдоподобии, – вместо того, чтобы самому становиться образом, который был бы подобен Ему; и необъяснимая сила влекла его, возгревая в нем желание уподобиться Ему, насколько может человек стать Ему подобен. И ему было совершенно ясно, что в этом его страстном желании не было никакой дерзости, ведь дерзостью было бы, если бы он в какое-то мгновение сумел бы настолько забыть сам себя, что он дерзко забыл бы – он, грешник, – что этим Распятым был Бог, Святой. Но желать – как желал он – страдать, вплоть до смерти, за то же, за что страдал Он, – в этом ведь нет никакой дерзости.

Так безмолвно общался он с этим образом; он никому из людей никогда не рассказывал об этом. И образ становился все ближе и ближе ему, и зов, обращенный к нему от этого образа, все глубже и глубже входил в его сердце. Сказать же об этому кому-либо было немыслимо для него. И это как раз свидетельствует о том, сколь глубоко он был этим затронут, сколь сильно это занимало его; свидетельствует, что не было чем-то невероятным, если бы он однажды последовал этому зову. Ведь молчание и сила поступка отвечают одно другому: молчание есть мера того, что человек в силах совершить; мера того, на что человек способен, никогда не превосходит меры его молчания. Всякий прекрасно понимает, что сделать нечто – это намного больше, чем просто об этом говорить, поэтому если человек уверен в самом себе, уверен, что он способен нечто сделать, и если он решил, что сделает это, он не станет об этом говорить. То, о чем человек говорит, вместо того, чтобы делать, – это как раз то, относительно чего он не уверен в самом себе. Человек, который легко преодолевает себя, чтобы раздать нищим десять рублей, и для которого это стало чем-то настолько естественным, что он полагает – да, здесь это так, – что тут вовсе не о чем говорить: он никогда не говорит об этом. Но, быть может, ты услышишь, как он рассказывает о том, что однажды он собирался раздать нищим целую тысячу – ах, нищим, конечно, пришлось и в этот раз довольствоваться теми же десятью рублями. Девушка, которой хватает внутренней глубины для того, чтобы всю жизнь тихо, но глубоко тосковать о своей несчастливой любви, не говорит об этом. Но, возможно, ты услышишь, как в первое мгновение боли она говорит, что лишит себя жизни, – будь спокоен, она не сделает этого; как раз потому, что она сказала об этом, это была лишь бесплодная мысль. Когда сам в себе сознаешь, что ты можешь и хочешь нечто сделать, это дает совсем другую пищу, нежели любая болтовня. Потому что болтают только о том, относительно чего не сознают в себе этого. О настоящем чувстве никогда не говорят; болтают же только о чувстве, которого на самом деле нет, или о такой силе чувства, какой не имеют на самом деле. Этот закон очень прост в том, что касается зла. Если ты подозреваешь, что человек, который тебе дорог, возможно, втайне собеседует с какой-то ужасной мыслью: постарайся лишь выманить у него эту мысль, заставь его высказать ее. Лучше всего, если ты сумеешь сделать это так, словно речь идет о сущем пустяке, – так, чтобы и в самое мгновение, когда он сообщит тебе эту мысль, не чувствовалось, будто он доверяет тебе свою тайну. Если же ты сам находишься в подобном положении – на пути к тому, чтобы закрыться в себе с какой-то ужасной мыслью, – скажи об этом другому, но лучше всего доверь ему это как тайну; ведь если ты обратишь это в шутку, то вполне возможно, что кто-то, воспользовавшись тем, что ты скрываешь, изобретет уловку, которая будет хуже всего для тебя. Но и в отношении доброго действует тот же закон. Если ты по-настоящему серьезно что-то решил – ни в коем случае не говори об этом никому не слова. Ведь на самом деле об этом нет нужды говорить, и если ты скажешь об этом, это никому не поможет; ведь тот, кто поистине что-то решил, он eo ipso молчит. Неверно, будто одно дело – решиться, и совсем другое – молчать; решиться это и есть молчать – как молчал человек, о котором здесь идет речь.

Он жил год за годом. Он общался только с самим собой, с Богом и с этим образом, – но он не понимал сам себя. Ведь он ничуть не испытывал недостатка ни в готовности, ни в πλεροφορια[379], напротив, его почти неодолимо влекло стать подобным этому образу. Наконец, в душе его проснулось сомнение – сомнение, в котором он не понимал сам себя: имеет ли человек право предать себя на смерть и быть убит ради истины.

Теперь он день и ночь размышлял об этом. И его многие мысли как бы в кратком изложении составляют содержание этого трактата.

А

1. Учение о жертвенной смерти Иисуса Христа со времени возникновения христианства из в века в век побуждало к размышлению тысячи и тысячи людей. Моя душа целиком проникнута верой и знает себя во всем как душу верующую. Только одно сомнение постоянно тревожит меня; и я никогда не встречал сомневающихся, которые высказывали бы это сомнение, и верующих, которые отвечали бы на него. Это сомнение таково: я вполне могу понять, что Он, Любящий, по любви мог желать пожертвовать Своей жизнью; но я не могу понять, как Он, Любящий, мог позволить людям стать виновными в Его смерти, мог позволить, чтобы это произошло; мне кажется, что Он по любви мог воспрепятствовать им в этом. И даже если бы мне удалось отогнать от себя и это сомнение, какое отношение, хотел бы я знать, это имело бы к решению поставленной здесь проблемы.

2. Над тем, что говорят философы о жертвенной смерти Христа, не стоит и размышлять. Ведь здесь философы сами не ведают, о чем они говорят – я это знаю; они творят то, чего не ведают, и не ведают, что творят.

3. Но догматики – другое дело. Они исходят из веры. В этом они поступают хорошо; иначе ведь вовсе не о чем было бы говорить и размышлять, – если, конечно, не считать повисающего в воздухе философствования. Исходя из веры, они ищут постичь, как соотносятся Божия справедливость и человеческий грех: постичь таинство искупления. Однако все, что может быть сказано об этом, не даст ничего для разрешения моего сомнения. Догматик размышляет о вечном значении этого исторического факта, и ни один момент его исторического свершения не составляет для него проблемы.

4. Но жертвенная смерть Иисуса Христа – историческое событие, и это догмат. А значит, можно спросить: как вообще до этого дошло, как в мире стало возможным такое, что Христос мог быть распят? В ответ на это теология указывает на безбожие иудеев и поясняет, что хотя они бунтовали против Бога и несут за это ответственность, однако в более глубоком смысле они послужили Божиему Промыслу и, что чаще всего забывают, свободному решению Христа. Это, пожалуй, можно было бы рассмотреть теперь с гораздо большим, чем уделяют этому обычно, вниманием, чтобы вывести на свет, сделать присутствующей историческую сторону этих событий, или, что то же самое, сделать присутствующей их человеческую сторону – ведь вечное, божественное в них присутствует всегда. Наверное, и всякий верующий способен это сделать. Но верующий – что в порядке вещей – не будет склонен этим заниматься, ведь смерть Святого имеет для него совсем другое значение, так что он неохотно входит в такого рода рассмотрения, но скорее верит, потому что должен верить, нежели потому, что он, как это бессмысленно называют, способен постичь то, во что верит. Те же, напротив, кто тщеславно желали бы с помощью такого рода размышлений придать самим себе и миру больший вес, как правило, оказываются не в состоянии разобраться в эти вещах.