Серен Кьеркегор – Евангелие страданий (страница 23)
Всякое даяние доброе и всякий дар совершенный нисходят свыше
Не обманывайтесь, братия мои возлюбленные. Всякое даяние доброе и всякий дар совершенный нисходят свыше, от Отца светов, у Которого нет изменения и ни тени перемены. Восхотев, родил Он нас словом истины, чтобы нам быть некоторым начатком Его созданий. Итак, братия мои возлюбленные, всякий человек да будет скор на слышание, медлен на слова, медлен на гнев, ибо гнев человека не творит правды Божией. Посему, отложив всякую нечистоту и остаток злобы, в кротости примите насаждаемое слово, могущее спасти ваши души. (Иак 1:17–21)
Только от древа познания добра и зла не до́лжно было есть человеку[146], дабы знание не вошло в мир, неся с собой печаль[147]: боль утрат и сомнительное счастье обладания; страх быть не как все и стремление отличиться; беспокойное колебание и старание все взвесить; принужденность выбирать и совершение выбора; суд по закону и проклятие закона; возможность потери и страх потерять; страдание умирания и ожидание смерти. Если бы он не вкусил от этого древа, если бы запрет не был нарушен, то все оставалось бы, как и было,
Сорвав же запретный плод познания и разрушив мир и радость, человек впал в заблуждение – и прежде этого, и потом, уже посредством познания: змей обманул Еву (Быт 3:13), и с помощью обмана познание вошло в мир как обман. Плод познания, которым человек насладился, насадил древо познания в его внутреннем, и это древо стало приносить красивые плоды, уже не казавшиеся ему приятными; ведь плод познания всегда сперва кажется приятным и привлекает взор, но, когда вкусишь его, он рождает труд, заставляет работать в поте лица и сеет волчцы и тернии. Случившееся в начале времен постоянно повторяется в каждом поколении и с каждым отдельным человеком, ведь плод познания приятен на вид. И если Господне предупреждение не смогло уберечь человека от этого обмана, то человеческий голос тем более способен лишь на то, чтобы сделать этот плод кажущимся еще более приятным.
Врата Эдема были затворены, и все переменилось; человек стал страшиться самого себя и мира, он спрашивал озабоченно, что есть добро и где найти совершенство, и откуда проистекает оно, если оно существует. Но приведенное знанием сомнение обвилось вокруг его сердца страхом; и змей, соблазнивший его приятностью плода, душил его. Как узнать, что есть добро и совершенство, не зная, откуда оно проистекает; и как узнать его исток, не зная, что есть добро и совершенство? Сомнение сразу же озадачивало его такими вопросами и подстерегало в попытках прояснить их, лишая его покоя. И это, случившееся в начале времен, повторяется в каждом поколении и с каждым отдельным человеком; плод познания не теряет своей действенности. По мере познания сомнение становится все более внутренним, и знание, призванное, казалось бы, направлять человека, постоянно погружает его в нехватку и противоречия. Знание оказывается для него чем-то недостижимым, по чем он вздыхает; неким мыслимым блаженством, постоянно упускаемым его душой; оказывается знанием, которого стыдится его сердце, и постижением, влекущим лишь страх. Оно оборачивается то познанием самого себя, то познанием всего мира; то пробуждает каждую из способностей человека, то оставляет его вянуть в скуке. Знание переполняет его своим богатством и тут же морит голодом, оказываясь пустым.
Значит ли это, что нет ничего сильнее сомнения? Значит ли, что в дом этого сильного[153] может проникнуть лишь новое сомнение? Отнимет ли оно тогда орудия этого сильного, употребив против него те же самые орудия? Разве, напротив, второе сомнение не усилит тем самым первое? Разве это не хитрая уловка сомнения – внушать человеку, будто оно способно своими силами само себя победить, совершив тем самым не слыханное ни на небе, ни на земле, ни под землей[154]: в борьбе с собой оказаться сильнее себя самого?! Как ведет себя нечистый дух, когда он выйдет из человека; не возвращается ли он обратно с семью другими, так что последнее бывает хуже первого (Мф 14:25)? Или что происходит с человеком, который в борьбе с собой не признает, что, если даже он был бы в силах все одолеть, он бессилен победить себя посредством себя самого? Не оказывается ли его победоносное Я чем-то намного худшим того испорченного Я, которое оно победило; и не водворяется ли оно спокойно лишь до тех пор, пока в человеке нет более сильного Я – на поверку еще более дурного? Поэтому нужно сперва связать сильного или подождать, пока он сам себя свяжет, и лишь тогда входить в его дом, чтобы забрать от него его орудия (Мф 12:29). То, что это так, признает всякий, кто честно испытывает пережитое, не предпочитая смиренной, хотя в ином смысле и возвышающей, истине блестящий обман, позволяющий обмануть самого себя и стать прежде всего предметом восхищения людей, удовлетворяющим их неверные требования и желание быть обманутыми. Тот, кто хочет лучше иметь малое с благословением[155], обладать истиной в заботах и терпеть, нежели ликовать по поводу призрачных побед, не станет превозносить само по себе познание, каковое всегда ставит свои дары в определенное отношение к приносимым им заботам. Он не станет отрицать, что познание воспитывает благодаря сопряженной с ним боли, – если, конечно, он, будучи честен, желает быть воспитан, а не обманут, и хочет учиться искать во многом единое, в обильном насущное, которое, как это всегда бывает с насущным, дано незамысловато и просто.
Так давайте же ближе рассмотрим и уясним, чтобы его понять и стать как бы уловленными к свободе, прекрасное апостольское слово, которое разъясняет и что, и откуда: слово о том, что всякое даяние доброе и всякий дар совершенный нисходит свыше.
«Если вы, будучи злы, умеете даяния благие давать детям вашим, тем более Отец ваш Небесный даст блага просящим у Него» (Мф 7:11. Лк 11:13). Эти слова с таким участием снисходят к обремененному заботами, с такой заботой обращены к обремененному заботами, что они сильны воздвигнуть его и укрепить в свободной и чистосердечной уверенности. Ведь если человек не занят, как это бывает с сомневающимся, великими мировыми бедствиями, становясь безразличен к себе в заботе о них, но, напротив, обремененный заботами, печется, прежде всего, о своих делах, о своей скромной доле, то что ему можно было бы сказать более подходящее, чем это слово, которое в какой-то мере сродно ему самому: в котором есть что-то из детства, есть память о первом незабвенном жизненном впечатлении, память о любви отца к своему сыну, о том, как отец старается одарить тебя добрыми дарами! Ведь если твердо слово о том, что так же, как отец милует своих детей, так и Бог милостив к тому, кто Его призывает[156], что как отец дает детям благие даяния, так дает и Бог просящим у Него, – если это слово твердо, то оно дает самое надежное утешение. Так понял однажды обремененный заботами это слово и обрадовался ему: обрадовался тому, о чем это слово ему напомнило, обрадовался тому, что оно ему обещало; обрадовался тому, что оно своим напоминанием еще раз воскресило в его памяти любовь отца, и тому, что это слово раскрывало любовь отца к нему во всей ее благости, прибегая к ней для того, чтобы показать, какова любовь Божия; но он и не помышлял о том, что это слово, как и всякое святое слово, может в разное время быть молоком для незрелых и твердой пищей для взрослых[157], оставаясь при этом тем же; он не подозревал, что слово может иметь другое разъяснение, делающее его еще прекраснее; что эта образная речь может стать еще утешительнее, если, напротив, действительное привлечь для разъяснения образов земной жизни; что смысл слова еще сильнее утвердился бы, если бы оно было прочитано в таком – обратном первому – порядке, в чем душа обремененного заботами нуждалась бы, если бы в жизни все обратилось против него. – Но вот он стал старше, и все переменилось, все ужасным образом перевернулось вверх дном; Бог, как оказалось, сказал иначе: сказал, что даже человек, совершеннейшее из творений, зол. И это говорилось не во гневе, не с желанием внушить страх, но в той же самой образной речи, которая в лучшем, что есть в земной жизни, искала выражение для небесного. В этой речи звучало слово: