Серен Кьеркегор – Евангелие страданий (страница 13)
Но не является ли недостойным Бога думать, будто любовь покрывает множество грехов так, как мы только что сказали? Не забываем ли мы в нашей беседе и в нашем размышлении о том, что Бога, Сущего на небесах, невозможно ввести в заблуждение, что Его мысль, живая и бдящая, все проницает и судит помышления и намерения сердечные?[68] Не прав ли скорее тот, кто желал бы подсказать нам, когда мы восхваляем любовь, что лучше ограничиться верными словами о том, что она мила и прекрасна, что любовь охотно желает покрыть множество грехов и предотвратить зло, и не впадать в преувеличение, говоря, будто любовь действительно покрывает множество грехов? Но не забыл ли так говорящий о том, о чем мы отнюдь не забыли, – о том, что любовь предстательствует за грехи других; и не забыл ли он о том, что многое может молитва праведного?[69]
Когда Авраам неотступно обращался к Господу и просил за Содом и Гоморру, не покрывал ли он множество грехов? Разве похвально то остроумие, что хочет сказать, будто он своей молитвой как раз напоминал о множестве грехов и тем самым приближал суд, и что сама его жизнь уже была судом, который если бы имел силу что-то решать, скорее лишь сделал бы Божий суд лишь еще ужаснее? Ведь как молился Авраам? Давайте по-человечески скажем об этом! Разве он не искал словно бы вовлечь Господа в ход своей мысли, разве он не побуждал Господа забыть о множестве грешников, чтобы сосчитать число праведников – не было ли там 50, 45, 40, 30, 20 или хотя бы 10 праведников? Не покрывал ли тем самым Авраам множество грехов – и разве гибель этих городов говорит об обратном, говорит ли она о чем-то ином, нежели о том, что не было и 10 праведников в Содоме? Но чем был Авраам в сравнении с апостолом и чем было его дерзновение в сравнении с дерзновением апостола?
Велик человек, ведь своей жизнью он, если жизнь его праведна, будет даже судить ангелов[70], но блаженнее любовь, покрывающая множество грехов.
Мы воспели силу любви покрывать множество грехов, мы говорили как для совершенных. Если здесь был тот, кто не чувствует себя совершенным, мы в нашей беседе не делали для него исключения. Давайте же еще раз воспомянем эту любовь, чтобы увидеть образ ее, явственный для души. И если есть те, кто, рассматривая себя в зеркале этого образа, убедятся в своем несходстве с ним, если даже такое случится со всеми, мы не станем делать для них никакого исключения.
Когда книжники и фарисеи схватили женщину в явном грехе[71], они представили ее на средину храма пред лице Спасителя; но Иисус нагнулся и писал пальцем на земле. Книжники и фарисеи сразу же обнаружили ее грех, и это было нетрудно, ведь ее грех был явным. И в то же время они обнаружили иной грех, в котором они сделали сами себя виновными – они желали уготовать Господу западню. Но Иисус нагнулся и писал пальцем на земле. Почему же Он нагнулся; почему Он писал пальцем на земле? Восседал ли Он там как судья, который внимательно слушает обвинителей и, слушая, нагибается и записывает пункт за пунктом обвинения, чтобы ничего не забыть и судить строго; был ли грех этой женщины единственным грехом, письменно зафиксированным Господом? Не писал ли Он пальцем на земле скорее для того, чтобы это изгладить и забыть? Там стояла грешница, окруженная людьми, возможно, еще более виновными, которые громко обвиняли ее, но любовь нагнулась и не слушала обвинений, колебавших воздух над ее головой; она писала пальцем, чтобы стереть то, что она и так знала; ведь грех обнаруживает множество грехов, но любовь покрывает множество грехов. Да, даже перед лицом греха любовь покрывает множество грехов; ведь одно слово Господа заградило уста книжникам и фарисеям, и не нашлось больше обвинителей, не нашлось никого, кто бы теперь осудил эту женщину. А Иисус сказал ей: «И Я не осуждаю тебя, иди и впредь не греши, – ведь воздаяние за грех рождает новый грех, а любовь покрывает множество грехов».
Любовь покрывает множество грехов
1 Пет 4:7–12[72]
Так же, как по содержанию речь апостола в корне отлична от обычной человеческой речи, так и по форме она во многом отличается от нее. И одно из ее отличий в том, что она не дает слушающему остановиться и передохнуть, равно как не позволяет помедлить и отложить свой труд говорящему. Речь апостола исполнена заботы, горяча, вдохновенна, напоена силами новой жизни, она зовет, окликает и обращает, будоражит, взывает с силою, кратка, резка, пронизана как страхом и трепетом, так и жаждой и блаженным чаянием, являя собой живое свидетельство великого беспокойства духа и глубокого нетерпения сердца. Да и где тот, кто сам бежит на ристалище[73], взял бы время для долгих речей? Ему пришлось бы тогда остановиться! Где тот, кто ищет быть всем для всех[74], взял бы время для пространных исследований? Он не мог бы тогда столь быстро менять оружие духа![75] Где тот, кто во все паруса надежды несется к тому, что совершенно, найдет лишние мгновения для человеческой обстоятельности? Но если речь апостола и всегда нетерпелива как речь рождающего[76], то две мысли в особенности воспламеняют ее: с одной стороны, мысль о том, что ночь прошла и день приблизился[77], что ночь была долгой, и вот теперь – день, который не должен пройти впустую, а, с другой стороны, мысль о том, что приходит время, когда ничего нельзя уже будет сделать, что дни сочтены, что осталось недолго, что близок всему конец[78].
И прочитанный текст являет собой свидетельство такого горения духа апостола, начинаясь со слова: «Итак», – которому непосредственно предшествуют слова: «Впрочем, близок всему конец». Эти слова дают понять не только слово «итак», но и то, что здесь, говоря по-человечески, могло бы нуждаться в понимании: они показывают, сколь отлично апостольское нетерпение от опрометчивой мужской горячности. Ведь разве не кажется странным то, что сразу же за прекрасным наставлением: «Более же всего имейте усердную любовь друг ко другу» и следующим за ним полным смысла словом утешения: «Любовь покрывает множество грехов» идет как будто совершенно случайно появляющееся здесь увещевание: «Будьте страннолюбивы друг ко другу без ропота»? Однако это увещевание как раз служит свидетельством авторитета и мудрости апостола. Ведь будь апостол просто разгорячен, разве бы он добавил такие слова после того, как сказал бы, что «близок всему конец»? Разве бы он не счел их совершенно ненужными, ведь в распалении он стал бы рисовать картину опустевших домов, переносясь умом в то время, когда никому уже не придет в голову оказывать гостеприимство, а если вдруг и придет, то едва ли возможно будет это сделать? Но не таково нетерпение апостола, и беспокойство, ему присущее, выше всяческой человеческой осмотрительности. Любовь апостола к своей общине слишком высока для того, чтобы он стал умалчивать о страшном – о том, что близок всему конец; но вместе с тем апостол умеет и так настроить свою общину, что это страшное оказывается словно бы забыто так, как если бы царили мир и безопасность, дающие желанную возможность явить любовь к ближнему даже и в незначительных вещах. Речь апостола о том, что близок всему конец, есть поэтому не безводное облако[79], несущее лишь смущение, но очищающий воздух страх, пробуждающий в каждом кротость и глубину, оживляющий любовь и желание обрести теперь же время благоприятное[80], но также будящий и силу, не дающую ослабеть в мысли о том, будто благоприятный час уже миновал. Апостол не опьянен мечтой, но его мысль и речь исполнены трезвения.
«Впрочем, близок всему конец». Это слово страшно даже в устах легкомысленного человека, тем более в устах апостола. Но Петр добавляет к нему и слово утешения, сильное победить страх: «Любовь покрывает множество грехов». Или, может быть, это слово излишне? Не все ли прейдет, когда настанет всему конец? И разве тогда будет нужен какой-то иной покров, нежели тот, что станет уделом всякого, праведного и неправедного? Разве тот, кто лежит под покровом земли, не покрыт и не сохранен надежно? Есть ли здесь что-то, чего апостол не знает, поскольку он не называет в точности день, когда встанет вопрос о такой любви? Или же страшное слово и вместе с ним слово утешения потеряли всякий смысл оттого, что конец всему не пришел, как было обещано? Или апостол праздно болтает о конце всякой вещи как о чем-то таком, что никак не касается ни его, ни кого бы то ни было, и говорит об этом столь в общих чертах, что не в силах удовлетворить любопытство? Разве не думает он о том, что, когда придет всему конец, его дни и дни его общины будут сочтены? Но с этим концом всему встретились и апостол, и его община; и это повторяется из рода в род; ведь всякий человек приходит на то, чтобы умереть и затем прийти на Суд[81]. Однако в день Суда нужно предстать во всеоружии[82], которое и есть в своем совершенстве то, о чем говорит здесь апостол. Это всеоружие есть любовь – единственное, что не упразднится, единственное, что пребывает с человеком как в жизни, так и по смерти, и что сильно одержать победу на суде. Ведь любовь – не мнимый друг, который втирается в доверие, а затем глумится над человеком. Нет, любовь пребывает с человеком верно; и когда он оказывается совершенно сбит с толку, когда помыслы восстают на него с обвинением, когда поднимают голову страхи, желая его судить, любовь запрещает им и говорит человеку: имей лишь терпение, ведь я пребываю с тобою, я, сбившая тебя с толку, но имеющая тебя утешить тем, что именно я это сделала. Разве же это не так?! Ведь какая сила способна так, как любовь, побудить решиться на то, о чем боязно и подумать! И разве страшно тогда, если любовь не сумеет разъяснить себя самой себе так, чтобы человек понял себя в ней, пусть даже никакая другая душа и не понимала бы его.