18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Серен Кьеркегор – Беседы и размышления (страница 43)

18

И все же кающийся разбойник – никакой не проповедник покаяния, его проповедь – никакая не проповедь покаяния; ведь будь это так, его проповедь не имела бы ничего общего с предметом настоящей беседы: радостью в том, что по отношению к Богу человек никогда не страдает без вины. Верно же то, что разбойник проповедует сам себе в утешение и облегчение. Вот чем назидает и учит нас этот разбойник – тем, что он в мгновение позорнейшей смерти имеет, однако, достаточно глубины и смирения для того, чтобы увидеть облегчение в том, что он страдает по заслугам, что он виновен – в отличие от Того, Кто страдает на Кресте, стоящем посередине, терпя смертельную боль. Сравнивая свое страдание с Его страданием, кающийся разбойник находит утешение в мысли, что он страдает по заслугам; – и почему? – потому что в таком случае его страдание никак не сопрягается со страшным вопросом, с будоражащим сомнением в том, что Бог есть любовь. Потому разбойник никакой не проповедник покаяния сам по себе, вне Евангельской радостной вести, которая всегда есть проповедь покаяния: он возвещает радость, которая для гордого является лишь болью и унижением. Так, когда в язычестве человеку случалось несправедливо пострадать от других людей, быть преследуемым за доброе, быть осужденным за доброе на смерть, ах, тогда он становился значим и в своих собственных глазах и говорил по отношению к Богу: я страдаю невинно, – и гордо полагал, что это легче легкого – быть правым. Но рядом со Христом такой человек начинает понимать, что есть лишь Один, Кто перед Богом страдает невинно, и это смиряет его. В язычестве, когда какой-то человек был прав в чем-то одном перед людьми, или пускай уж, если этого мало, когда какой-то человек был во всем прав перед людьми, то этот человек желал перенести это и на отношение к Богу и стать правым в чем-то одном перед Богом – перед Которым, однако, каждый неправ во всем; язычник был горд и ослеплен настолько, чтобы не разуметь, какой в этом ужас, он гордо утверждал «свой блестящий грех»[116] как добродетель.

Итак, разбойник находит облегчение в мысли, что он виновен и страдает по заслугам. Да и что это в сравнении со сверхчеловеческим ужасом: страдать, будучи невиновным пред Богом. Если ты страдаешь, будучи виновен, и если ты признаешь это, тогда у тебя есть Бог, на Которого ты можешь надеяться, Бог, к Которому ты можешь прибегнуть, тогда Бог – если мне позволительно так сказать – спасен для тебя, – и какую только опасность не смог бы ты выдержать тогда? – ведь даже в Своем поглощающем гневе Бог тогда все же – на твоей стороне. Но страдать, отнюдь не имея никакой вины перед Богом, значило бы, что Бог против тебя и что ты – оставлен Богом. Когда ты страдаешь как виновный, ты терпишь беспокойство, которое смиряет и в котором есть к тому же надежда вечности, даже радость вечности: предоставить Богу творить правду; но страдать совершенно невинно значило бы не иметь совершенной уверенности в том, что Бог есть любовь, значило бы, что нужно еще побороться за то, чтобы оправдать Бога – о чем лишь самонадеянный глупец и самонадеянный умник могут помышлять как о том, что легче легкого, – тогда как это дерзость для человека.

Ведь чего желает сомнение в Божией любви? Оно желает перевернуть отношение, оно желает сидеть спокойно и уверенно в кресле судьи и оценивать, есть ли, мол, Бог и в таком-то случае тоже любовь, оно желает обратить Бога в подсудимого, обратить Его в кого-то, от кого чего-то требуют, сводя с ним свои счеты. Но на этом пути никогда не обрящется Божия любовь, усилия сомнения будут для Бога прокляты перед Ним, потому что дерзость – начало этих усилий. Блаженство веры, напротив, заключается в том, что Бог есть любовь. Отсюда не следует, что вера понимает, каким образом Божий совет о человеке есть любовь. Здесь только борение веры: за то, чтобы верить, не будучи в силах понять. И вот, когда начинается это борение веры, когда сомнения желают возвысить голос, или когда «сомнение со многими буйными мыслями штурмует веру»[117], тогда в бой за веру вступает сознание вины как подкрепление, как последняя поддержка. Многие, должно быть, полагают, будто сознание вины – это враждебная сила, но нет, оно устремляется именно на помощь вере, оно стремится помочь верующему не сомневаться в Боге, но сомневаться в себе самом. Вместо лживой затеи продумать сомнение – затеи, которая как раз является самой опасной выдумкой сомнения, – сознание вины гремит свое: остановись и себе во спасение снова прибегни к вере, – во спасение, ибо тогда не будет никакого спора о том, есть ли Бог любовь. Ведь как, по слову Писания, Бог всех заключил под грехом[118], так что заграждаются всякие уста[119], так и эта смиряющая, но в то же время спасающая мысль о своей вине заграждает уста сомнениям. Когда сомнение тысячами вопросов желает оспорить веру и представить все так, будто Бог не может на них ответить, тогда сознание вины учит верующего пониманию того, что никто иной, как он сам, не может на них ответить: ergo Бог есть любовь. Если ты и не понимаешь, сколь полновластен этот вывод, то вера понимает это. Если ты и не понимаешь, какая радость в том, что тем самым всегда гарантировано, что Бог есть любовь, то вера понимает это; она понимает, что возможность продумать сомнение – мнимая, но что в этом-то и блаженство, поскольку тогда невозможно сомневаться. Если для сына ужасно быть правым перед отцом и если назидательна мысль, что сын всегда неправ перед отцом – о, тогда есть блаженство и в невозможности сомневаться в том, что Бог есть любовь. Пусть лишь умолкнет пошлое восхваление Божией любви, поистине достойно она славится так: я страдаю всегда как виновный, – так что непреложно ясно, что Бог есть любовь. Ах, в язычестве эта блаженнейшая из всех мыслей не более тверда, чем мысль, что человек может мнить, будто он прав перед Богом: в христианстве она утверждена навеки. И вот если это единственная радостная мысль как на небе, так и на земле, если это единственное изобилующее «радуйся, и паки реку радуйся» – то, что Бог есть любовь: тогда радостно и то, что эта мысль стоит так крепко, что никакое, никакое сомнение не может ее пошатнуть, даже не может приблизиться к ней, чтобы ее пошатнуть. Ведь сознание вины – это мощная сила, которая охраняет это сокровище; как только сомнение желает посягнуть на него, как только оно становится смертельно опасно, в то же мгновение эта сила низвергает сомнение в бездну, в ничто, откуда оно и пришло, и в то же мгновение вновь утверждается вера в то, что Бог есть любовь. Здесь, таким образом, нет и речи, нет лживой речи об этой сомнительной победе или, вернее, однозначной победе сомнения: о том, чтобы продумать сомнение; но здесь идет вполне однозначная речь об однозначной смерти сомнения, его однозначной смерти при самом его рождении. Для того чтобы сомнение могло получить хоть малейший вид обоснованности, оно должно было бы располагать невиновностью, к которой могло бы апеллировать: невиновностью не в сравнении с другими людьми и не в том или ином аспекте, но невиновностью перед Богом. И раз оно этого не имеет, – что невозможно иметь, – то оно в то же мгновение раздавлено, уничтожено; оно обращено в ничто, – ах, это как раз противоположность тому, чтобы начинать с ничто.

Если – из чего мы исходим в этой беседе – человек по отношению к Богу никогда не страдает без вины, тогда вот в чем радость: в том, что тогда изъян принадлежит человеку и вследствие этого всегда есть что делать, всегда могут найтись задачи, и притом человеческие задачи, а с ними – надежда на то, что все может стать и действительно станет лучше, если он сам станет лучше, если он возрастет в труде, в молитве, в послушании, в смирении, в преданности Богу, в глубине своей любви, в горении духа.

Разве это не радостно? Ведь если по праву мужество говорит: где есть опасность, там обретаюсь и я, – или же, обращая это, говорит: где есть я, там обретается и опасность; и если по праву любящее участие говорит: еще тяжелее, чем самому страдать, сидеть возле страдающего и быть бессильным чем-либо помочь, – тогда по праву следует сказать: где есть задача, там обретается и надежда. Но если по отношению к Богу человек никогда не страдает без вины, тогда всегда есть задача, и значит – надежда. О, мой слушатель, если ты был в жизни испытан, если ты так был испытан, что с тобой можно говорить об ужасном, поскольку ты знаешь другие опасности и другой страх по сравнению с тем, о чем хнычут, как шаловливый ребенок, изнеженность, трусость и расслабленность: что ты не сразу получаешь то, чего хочешь, что приходится что-то терпеть, что тебе не сразу все удается, что Бог не обращает внимания на твое возмущение, – если ты серьезнее был испытан, не правда ли, ты тогда понял, что́ является, вероятно, тяжелейшим мгновением страдания: мгновение остановки, когда кажется, будто нет никакой задачи! Тяжелее всего не страдающему, который отказывается поднять бремя, потому что это бремя тяжко: еще тяжелей, когда кажется, что нет никакой задачи, что даже само страдание не может стать задачей. Тяжелее всего не страдающему, который долго работал, не получая мзды, и который теперь восстал против Бога и не желает больше работать: ах, нет, невыразимо тяжелее, если кажется, будто нет никакой задачи, которая чего-то могла бы потребовать от него. Тяжелее всего не страдающему, который столь часто ошибался, что он уже устал начинать сначала: нет, безнадежным ужасом было бы, если бы вышло, будто не с чего и начать, так что он при всем своем желании не мог бы найти никакой задачи. Ведь когда видишь лошадь, которая, возможно, выбилась из сил, на которую возложили слишком большое бремя, когда видишь, как она, собрав последние силы, напрягает каждую жилу, пытаясь стронуть с места этот груз, тогда сострадаешь ей, но при этом все же чувствуешь что-то вроде надежды на то, что ей, возможно, удастся его стронуть с места. Но если бы ты увидел лошадь, которая страдая, с болью напрягала бы каждую жилу, но при этом не видел бы никакой задачи, никакого бремени, – не правда ли, этот вид мог бы привести в отчаяние. Ведь разве же это безнадежность – отвергнуть бремя потому, что оно тяжко; разве это безнадежность – едва не изнемочь под тяжестью бремени, потому что оно столь тяжко; разве это безнадежность – оставить надежду из страха перед задачей: о нет, но вот – безнадежность: желать изо всех сил – но вот, нет никакой задачи. Если ты когда-нибудь видел человека, терпящего бедствие на море, не правда ли, ты боялся за него, ты следил за ним с дрожью сострадания, но ты надеялся. Если же ты, напротив, видел того, кто, оступившись, тонул в болоте, не правда ли, от этого вида можно было отчаяться, и ты смотрел на это с леденящей дрожью. Ведь здесь недоставало не силы, здесь недоставало не готовности употребить силу, – здесь недоставало задачи. Много ли сил имел этот несчастный или же мало, употреблял он их или нет, он тонул все равно – не под тяжким грузом задачи, не под ее неподъемностью: он тонул в трясине, коварство которой в том, что здесь нет никакой задачи.