реклама
Бургер менюБургер меню

Сэмюэль Беккет – Больше лает, чем кусает (страница 40)

18

В палате этажом выше, прямо над головой Белаквы, натужно кашлял астматик. "Дай Бог тебе здоровья,— мысленно обратился к кашлявшему Белаква,— когда я думаю о том, что кому-то еще хуже, чем мне, то даже как-то легче становится. Но когда ж он спит? Если так кашлять, то можно себе все внутренности выкашлять... Наверное, спит днем, спит себе целый день, дрыхнет день-деньской, и минуют его все дневные волнения..." А ровно в двенадцать и он, Белаква, погрузится в крепкий сон, хотя, конечно, было бы лучше, если бы он просто задремал у себя в постели, а не там, на операционном столе... А тот наверху все кашляет, словно какую-то мучительную работу делает, чтоб наконец избавиться от того, что внутри... как Робинзон Крузо, который таскал на берег, хоть и ох как трудно это было, с затонувшего корабля всякие вещи, которые могли сделать жизнь более приятной...

Белаква вытянул руку во всю ее длину и выключил лампу. Но и без света лампы в комнате уже ползали рассветные тени — вставало солнце. А он глаза закроет и таким образом обманет рассвет. В конце концов, что такое глаза? Окна и двери рассудка. И лучше их держать закрытыми.

Жаль, что он не благородных кровей, ну или хотя бы не отважен и не решителен. Голубая кровь и бойцовый петух! Вот было бы сочетание!.. И если б... хоть бы ему набраться побольше духу... тогда б он не мучился так, пытаясь подготовить себя достойным образом... тогда бы все стало так просто — найти удобное положение на этой чужой больничной кровати, заснуть или почитать книжку в спокойном ожидании своего часа. А он — ленивый, мещанский трус, в некотором смысле очень талантливый, но совершенно непригодный к частной жизни, частной жизни в ее самом наилучшем и ярком смысле, в том смысле, который он вкладывал в это понятие, когда хвастался тем, как удобно обустроил свой разум и как уютно ему в нем жить, словно в том последнем окопе, из которого уже, в общем-то, отступать некуда. Но он предпочел бы все-таки, чтобы не пришлось ему забираться в этот окоп под давлением внешних обстоятельств, и склонялся к мысли, что лучше было бы сразу же спрятаться там, возможно, как раз в тот момент, когда он начнет чувствовать себя в этом мире, как в своем доме. Он не мог спрятаться в своей душе, равно как не мог не обращать внимания на то, что в этой душе творится. Так что ему остается лишь пребывать в полутьме, становящейся все светлее, и искать помощи у своего талантливого рассудка. Можно, конечно, было бы выкинуть нечто такое, что огорчило бы друзей прежней семьи (не говоря уже о том, что такая выходка могла бы поставить под угрозу лечение, за которое эти люди платили). Однако у него хватало обычного здравого смысла, чтобы ничего такого все-таки не учинить. Он будет ублажать свою психику, свою душу, он будет готовить ее к тому, чтобы с честью выйти из испытания...

Бедненький Белаква, оттого что ему приходится так себя готовить к предстоящей хирургической схватке, похоже, утречко для него выдалось скучное и нудное. Но он наверстает свое, для него еще настанут счастливые дни, врачи дадут ему возможность некоторое время пребывать в замечательном состоянии полной отрешенности от мира.

Ну а все-таки, как ему вести себя в этой кризисной ситуации?

При каких-нибудь других, менее жестких обстоятельствах он вполне мог бы забаррикадироваться в своем рассудке и не пускать туда мысли о предстоящем, однако в нынешнем своем положении, какие бы он преграды не возводил, каких бы часовых не ставил, эта подлая мысль все равно проскользнет, проникнет в какую-нибудь малую щелку, и тогда все проиграно. Да, если б его ожидало нечто другое, не такое неизбежное, он бы просто-напросто отдался своей лени, заставил бы себя размышлять о чем-нибудь другом, о чем угодно, и надеяться, что все обойдется. Но ему предстоит не просто выполнять какую-нибудь неприятную работу по дому, выполоть сорняки в огороде или что-нибудь еще в таком духе, нет, он, можно сказать, крепко влип, ему идти под нож, так что для того, чтобы душе справиться с тягостным ожиданием этого мрачного события, следует применить какие-то особо действенные меры...

И вот он решил не сражаться с мыслью о предстоящем, не пытаться препятствовать ее внедрению в душу, а попробовать держать ее, так сказать, на расстоянии вытянутой руки до тех пор, пока он не будет готов принять ее... а потом он набросится на нее и уничтожит... изничтожит ее, стерву, не оставит от нее и мокрого места... Белаква зубами вцепился в подушку. Порхает, стерва, ловить ее, ловить, гнать, как священник гонит беса... Правильно, но как это сделать? И Белаква стал ломать себе голову в поисках наинадежнейшего способа прихлопнуть гадкую мысль, как муху.

И в этот критический момент милостивый Бог еще раз пришел к нему на помощь, вызвав из памяти Белаквы фразу из одного из парадоксов Донна: Ныне, уверен я, среди наших мудрецов можно найти многих, кто посмеялся бы над Гераклитом плачущим, и не сыскать ни одного, кто расплакался бы при мысли о Демокрите смеющемся[250]. Да, без сомнения, фраза эта явилась Божьим даром для Белаквы, ну, не столько сама по себе фраза в целом, сколько заложенные в ней идеи, некие крайности, в которые может впадать мудрость, вот что импонировало Белакве прежде всего. Вообще-то, в целом, Белаква, надо отметить, не был сторонником применения в рассуждениях принципа разделения всего на черное и белое. Более того, он даже рискнул составить свой собственный парадокс: противоположности никогда не меняются между собой местами... И вообще, когда следует проявлять сочувствие? Да, да, это интересная проблема, и Белаква тут же вцепился в нее, надеясь, что размышления над нею, отвлекут его от той, крайне неприятной мысли, его главного сейчас врага... Следует смеяться над несчастьями других или плакать? В конце концов, это одно и то же, но вот что ему делать сейчас, плакать или смеяться? Слишком поздно пытаться все устроить так, чтобы можно было и поплакать, и посмеяться... а как это было бы здорово... Вот сейчас он возьмет и наполнит свой рассудок вот этими таинственными лучами, которые мелькают в его под-вечной темноте, выберет он, ну, скажем, что-нибудь из невидимого спектра, инфракрасные и ультрафиолетовые, ухватит их покрепче и проткнет своего противника во многих местах!..

"Тьфу ты, более гадкого утра в моей жизни еще не случалось,— подумал он,— но ничего не поделаешь, обстоятельства, как говорят, сильнее нас, идешь туда, куда дьявол тебя гонит..."

И в этот исключительно важный момент в развитии своего бреда Белаква вдруг обнаружил, что глаза у него раскрылись, что он быстренько ими моргает, прямо настоящая никтация[251], и в них, в глаза то есть, вливается мутным потоком рассвет. Распахивал он веки не намеренно, так уж вышло, само собою, но обнаружив, что утренний свет, несмотря на выявленные и высвеченные им всяческие мерзости, действует на него в целом благотворно, он не смежал веки более, а позволял ручьям и рекам света наполнять его. Только тогда, когда голова его настолько переполнилась светом, что кости черепа начали ныть и, казалось, готовы были уже разъехаться в стороны, Белаква схлопнул веки снова и опять погрузился в подвечную темноту и в решение своей дилеммы.

Итак, постановил Белаква сам себе, главное сейчас принести себя в жертву в том смысле, что он должен исчезнуть как личность, ничем не проявлять свою исконную сущность с тем, чтобы произвести некоторое определенное впечатление на других, показать храбрость и отвагу, стать не Белаквой, а бравым солдатом, ать-два, пиф-паф... он станет Смеющимся Демокритом, а Плачущим Гераклитом он будет в других, более подходящих случаях, не на людях. Да, то был, если хотите, акт самоотречения, ибо Белаква питал большую симпатию к слезоточивому философу и был, как и Гераклит, в некотором смысле, столь же темен[252]. Белаква чувствовал себя в своей стихии, когда речь шла о слезах, он купался, нежился в них, в этих слезах, пролитых досократиком[253], притом общепризнанно выдающейся личностью. Сколько раз он уже готов был воскликнуть (но так и не сделал этого): "Еще мгновение, и я посвящу остаток своей жизни Гераклиту Эфесскому, я стану как тот делосский ныряльщик[254], который после третьего или четвертого погружения более не возвращается на поверхность!".

Да, все это хорошо, но лить слезы в этой покойницкой, в этой юдоли скорби не пристало, ибо слезы будут неправильно истолкованы. Весь персонал больницы, от нянечки до швейцара, тут же приписал бы, совершая при этом, конечно же, ошибку, его слезы, равно как и его мрачнотрагический вид не следствию воздействия на него осознания всей глубины человеческой глупости, неисправимости грехов всего человечества, что, несомненно, включало и их самих, а опухоли величиной с порядочный кирпич, которая сидела у него на затылке. Такая ошибка была бы совершенно естественной, и Белаква никоим образом не винил бы их за нее. Да, за свершение такой ошибки никого, ни одну живую душу, нельзя было бы винить. Но тут же бы распространилась молва, что он, Белаква, не только не весел и не жизнерадостен, а наоборот, истекает слезами, или, по крайней мере, вот-вот начнет рыдать. А это навлечет позор на его голову и соответственно на его предыдущее семейство.