Семён Бытовой – От снега до снега (страница 48)
Только унесли с моего операционного стола одного старшину, раненного осколком мины в бедро, я по обыкновению крикнула санитарам:
— Несите следующего!
И вот наши старички санитары внесли на носилках артиллерийского майора. Пока они раздевали его, я выскочила в сени затянуться папироской. В это время что-то случилось с движком, от которого мы получали свет, но через две-три минуты движок вновь заработал, и лампочки зажглись в полный накал.
Я подошла к операционному столу, глянула на мертвенно-бледное, обескровленное лицо раненого и не поверила своим глазам. Смотрю на него и чувствую, как по спине у меня пробегает холод, а на лбу выступает пот.
— Дробот?! Афанасий Иванович?!
В это время раненый приоткрыл глаза и, должно быть, узнав меня, чуть улыбнулся краешками губ.
— Афанасий Иванович, дорогой мой...
Осколок мины рассек у него брюшную полость, задев верхний край печени. А пока его везли, растрясли изрядно, и раненый потерял много крови.
Я понимала, что ждать нельзя ни минуты, и в то же время боялась приступить к операции, потому что этот человек был мне слишком дорог и побороть волнение я не могла.
— Ольга Яковлевна! — позвала я нашего старшего хирурга. — Подойдите, пожалуйста, тяжелый случай!
Подполковник медицинской службы Ольга Яковлевна Гриневич была опытнейшим хирургом, у нее, как все у нас говорили, волшебные руки. Еще говорили о ней, что она, как дух, витает над больным, возвращая к жизни, казалось, совершенно безнадежных.
— Ну, что там у тебя за тяжелый случай? — подходя к Дроботу, спросила она своим грубоватым голосом. — Да-а-а, если бы не печень... — и на несколько секунд задумалась, словно решая, с чего начать операцию. — Приготовить больного к операции, срочно!
— Ольга Яковлевна, милая, сделайте все... спасите его...
Она глянула на меня и, кажется, поняла, что значит для меня этот артиллерийский майор.
— Ассистировать будешь?
— Нет, я лучше выйду из операционной...
Полтора часа продолжалась операция, и, когда Дробота перенесли в послеоперационную комнатку, я уже не отходила от него.
Только в десятом часу утра пришел он в сознание и, увидев меня рядом с собой, тихонечко взял мою руку и спросил:
— А тезка мой, Афанасий, жив-здоров?
— Растет, товарищ майор! — ответила я бодрым голосом, чтобы не выдавать своего волнения.
— А ваш Николай Валерьянович?
Я закивала головой.
— Лежите спокойно, не разговаривайте, Афанасий Иванович!
Но он не послушался, спросил:
— Как, тяжелое у меня ранение? Вернусь я на фронт фашистов добивать?
— Будем надеяться, что вернетесь... — сказала я, хотя знала, что никаких надежд нет.
Через двое суток он умер от перитонита.
С тех пор, друг мой, я ношу в своем сердце это горе. Я давно примирилась со смертью моего отца, свыклась с трагической гибелью мужа перед самым уже концом войны, а вот майора Дробота забыть не могу.
Когда он умирал на моих руках, но еще был в сознании, то попросил меня после войны как-нибудь выбрать время и съездить к его матери в Горький, — он рос без отца, — и передать ей письмо, которое не успел отправить.
— В ноябре демобилизуюсь и съезжу в Горький, — сказала Тома. — Узнаю, в чем она, Ирина Тихомировна, нуждается. Если она совсем одинока, то предложу ей жить у меня.
Тамара Осиповна замолчала, отвернулась и стала быстро закуривать.
— Прости, пожалуйста, — сказала она, пересилив волнение. — Ты даже не представляешь, как я рада, что встретила тебя. Пойдем, побродим еще, на улице так хорошо. — И, помолчав, заключила: — Вот, друг мой, как это случается в жизни, такое, наверно, не придумаешь...
Луна уже успела обойти полнеба, вдоль Млечного Пути на юг длинными косяками улетали птицы. И почему-то вспомнились мне бакланы, которых здесь приручили и стало жаль, что они никуда не улетят, останутся зимовать на крышах глинобитных фанз.
— Ну, а как ты жил после того, как я уехала из Ленинграда? — неожиданно спросила Тома. — Когда я обнаружила в муфте остальные деньги, то всю дорогу до Орши чувствовала себя ужасно виноватой: вот, думала я, отдал мне все до последней копеечки, а сам будет горе мыкать.
— Да что ты, ведь у меня еще оставались деньги...
— Но ты был, помнится, очень плохо одет.
Но я не стал ей рассказывать, что было со мной в ту памятную для нас обоих зиму, как не стал говорить, что произошло после, когда меня в вежливой форме попросили из Белорусского клуба и я чуть было не вернулся в ночлежный дом. Хорошо, что в эти дни подвернулась работенка в гальваническом цехе небольшого частного предприятия на Боровой улице, где никелировали разную металлическую фурнитуру. Работа была бы ничего, но в цехе отсутствовала вентиляция, ядовитые газы и окиси оседали в тесном помещении, и в иные дни невозможно было дышать. Зато мне выдали аванс сразу за две недели вперед, и я снял себе на Четвертой Советской улице у разорившегося ювелира крохотную полутемную комнату рядом с кухней.
Но вскоре я простудился и слег. На рентгене у меня обнаружили какие-то очажки в легких и категорически запретили работать во вредном цехе. Со справкой из больницы я пошел на биржу труда, и там твердо пообещали через месяц, самое большее через полтора послать меня на завод, где я смогу приобрести специальность токаря или фрезеровщика.
— Такая, паренек, установка сейчас. Посылать вашего брата комсомольца приобретать профессию, — говорил мне сидевший за крохотным окошком человек. — Так что малость еще перебейся.
Но я совершенно извелся, ожидая повестку из биржи труда. Тут начались неприятности с квартирной хозяйкой Цецилией Марковной, высокой, сухопарой, безгрудой ведьмой, которой я задолжал.
Март в том году выдался очень метельный, морозы иногда доходили до двадцати пяти градусов, и вот в один из таких лютых вечеров Цецилия Марковна перед самым моим носом захлопнула двери.
— Иди отсюда, обманщик! — услышал я за дверями ее грубый голос. — Иди отсюда, обманщик! Порядочные молодые люди платят за комнату в срок! Иди отсюда, обманщик!
Ничего не поделаешь, я спустился во двор и, чтобы согреться немного, принялся ходить по кругу, потом вышел на улицу и там затопал ногами. В неярком свете уличного фонаря я заметил, как в снегу копошится полуживой, закоченевший, должно быть, только что свалившийся с провода воробей. Я поднял его, сунул за пазуху. А время шло, я продрог уже до костей, и из страха, что мои слабые легкие не выдержат и я снова заболею, побежал на пятый этаж и принялся колотить в дверь, требуя, чтобы Цецилия пустила меня в квартиру. Но она не откликалась. Часу уже в десятом вернулась с гулянья Клара, старшая дочь хозяйки, и только она отомкнула замок своим ключом, я юркнул через порог, пробежал к себе в комнату и заперся там.
Я выпустил ожившего воробья, и он, полетав по комнате, сел на подоконник. Я накрошил ему хлеба, налил в блюдце воды из чайника. Так он прожил со мной три дня, а на четвертый, это было, помнится, в субботу, околел.
В этот день обычно вся плита у Цецилии была заставлена судками с жарким и другими кушаньями. Во второй половине дня, когда в квартире никого не было, я тихонько вышел на кухню, приподнял крышку гусятницы и бросил в жаркое мертвого воробья.
Вечером к хозяевам пришли гости, кажется это были смотрины или помолвка, точно не помню. Веселые голоса в столовой не умолкали. Громче всех раздавался бас Цецилии Марковны. Я лежал на своей прохудившейся кушетке и затаив дыхание прислушивался, чем все это у них кончится.
Вот Цецилия пришла на кухню и завозилась с судками, потом вернулась торопливым шагом в столовую. Прошло каких-нибудь пять-десять минут, и она дико заорала:
— Цезарь, что это?!
Молчание.
— Цезарь, я спрашиваю тебя, что это?
Я догадался, что речь идет о моем несчастном воробушке, попавшем, как я после узнал, в тарелку Клариному жениху.
— Ой, это он, этот обманщик! — вдруг пуще прежнего закричала Цецилия и кинулась к моей комнате.
Дверь оказалась запертой, и она принялась стучать в нее кулаками, толкать плечом, потом навалились на нее все, кто прибежал на кухню.
Я поднялся, открыл двери, прикинувшись сонным:
— Это ты бросил в жаркое дохлого воробья? — подступая ко мне, спросила Цецилия Марковна.
— Мадам Карасик, — сказал я, протирая глаза, — вы не иначе, как лишились разума, если произносите этот бред...
— Цезарь, ты слышишь, Цезарь? — кричала она теперь мужу. — Да, да, я лишилась разума, ибо нормальный человек никогда не пустит в квартиру такого хулигана, как ты! Цезарь, беги в милицию!
При слове «милиция» ювелир испуганно вздрогнул. Замешанный в каких-то махинациях на барахолке с фальшивыми камушками, он уже однажды побывал в отделении и с тех пор пуще всего боялся милиции.
— Ша! Тихо! Зачем тебе милиция! Может быть, молодой человек тут вовсе ни при чем. Может быть, воробей залетел в форточку и случайно попал в гусятницу! Ведь не пойманный не вор!
— Цезарь, я умру от тебя! — беспомощно взмахнув своими длинными руками, произнесла Цецилия Марковна.
Тут я решил сам наступать:
— Хорошо, тогда я сам сбегаю за милиционером! — И двинулся было к дверям, но Цезарь Юльевич вцепился мне в рукав и оттащил от дверей.
— Не надо, ради бога, не надо!
— Что значит не надо? — настаивал я. — А держать меня после больницы весь вечер на морозе можно?